— Известно, — корчит свою актерскую постную рожу Демьян.
Но не слышит Иван Васильевич того, чего неохота ему слушать.
Поворчали, поворчали и разошлись.
Только Андрей да Федор не внакладе остались. Две бутыли спирта стащили и забрались с ними за бывшую барскую кузницу. Хорошо у пруда. Желтая трава кругом, — тихий неподвижный уголок, и только солнышко на раздолье играет в мутной глуби пруда.
Одну бутыль осушили, за другую принялись. Что-то тяжело в животе у Андрея. Раз уж загоралась в нем водка. Боится и теперь Андрей, как бы не случилось то же, а как оторваться от добычи? Первая она с тех пор, как Волкодав пропал. Без него мелочь народ остался. Ни с кем и не столкуешься на заработки идти.
— Эх, хороша водка, — уговаривает себя Андрей и пьет и пьет ее.
Ох, не одолеть всей. Горит сильней в нутре, словно от пожара искра и в нутро попала.
Худо! невмоготу. Лег навзничь Андрей.
Федор льет ему в рот водку, и, собирая последние силы, все еще глотает ее ненасытный пьяница.
Но уж через рот льется водка. Пьяный Федор ругается и тычет кулаком товарища. Замер товарищ, побагровело лицо и только сопит.
— К черту… — обиженно упрямо тычет его в щеку
Федор и сам валится без сил рядом.
Стихло все. Ярче греет солнышко. Привольно лежат опрокинутые бутыли, и сочится из них недопитая водка. Уткнувшись носом, тяжело спит, отбросив руку на плечо друга, маленький Федор. Вечным сном уже спит Андрей. Маленькая рысья голова его с побелевшими ушками плотно пристыла к земле; сверкает, словно смеется, налившийся покойник своими оскаленными жемчужными зубами, смеется и смотрит стеклянными глазами в ясную синеву далекого неба.
Торжественно спустилась ночь и окутала свежее пепелище деревни. Там и сям еще догорают огоньки, и легкие облака дыма прозрачной волной несутся и тают во мраке. Пахнет гарью, и тепло, как в натопленной избе.
Кое-где шевелятся отдельные темные фигуры хозяев, выискивающих в пепле, где так недавно еще стояли их избы, то, что было пощажено пожаром. В сотый раз подымается какой-нибудь обгорелый слиток ведра или лопаты^ рассматривается и опять бросается назад с выражением в лице полного безнадежного разочарования.
Скрипит чей-то старушечий разбитый голос:
— Так же в Воронихиной… к зиме… все сгорело… А новые избенки-то поставили — так, хлевушки — и как скотинка живут — пра-а, поминают свои хоромы: може, у которого и не лучше было, а ему уж снится дворец… А сырость, мозгнет сырой лес, каплет… и-и, переболели ребятишки, народ — беда.
Вздыхают крестьяне: хотя бы хлевушком успеть до зимы разжиться.
Стихает село. Только Авдотья в страхе и ужасе все не может уняться и воет, вспоминая, как сожгла всю деревню.
Да у алексеевской избы все надрывается без умолку обезумевшая Матрена. Растрепанные волосы, горят глаза, сидит, поджавши под себя ноги, и качается. Обезумела, ничего не понимает и все смотрит в свое пепелище. Спят ребятишки. Стоит неподвижно возле них и жены Алексей, как часовой на каком-то фантастичном кладбище с памятниками на нем обгорелых остовов печей.
Лежат кругом бледные, измученные, сажей измазанные лица. Лежат без движения, но не спят и в смертной тоске чутко слушают и вой Авдотьи и безумные вопли Матрены.
Порой сквозь теплый дымок прорвется холодная струйка и принесет с собой запах близкого уже снега. Екнет сердце и сильнее замрет тоской.
Еще подвинулась ночь. Стихли вопли Матрены и Авдотьин вой.
— Наказал господь! — говорит Корней, — чего поделаешь, терпеть надо.
— То-то вот терпеть, — ворчит чей-то голос, — отруби заместо хлеба ели, — думали: эх, горе какое!.. А тут ни жилья, ни отрубей… И всё ропщем?!.
— Эхе-хе! ропщем! за грехи и наказывает господь…
— Ропщем, ропщем, — судорожно, тоскливо задвигался Корней. — О, прости господи!
— А он-то, господь наш, царь небесный, — говорит с тихой сладкой грустью Федор, — во тьме и в яслях зачался, да на кресте жизнь свою кончил.
Льются слезы сладкой покорности по щекам Федора.
— О господи, господи, боже мой! нам ли роптать?! вон он, владыка святой: над нами… Он, господь наш, отнимет и даст: много милости у него, святого.
Утихла боль сердца и сменилась покорностью тому, у кого проводят в гостях погорельцы эту ночь. Всем хватило места в божьей избе: раздвинулись стены и поднялись до самого неба. Утомились и спят божий гости.
Глядят из далекого синего мрака яркие звезды на бедных страдальцев неустроенной земли.
— О господи, господи, господи, — несется и тонет во мгле чей-то одинокий шепот.
Путешествие на Луну *
Святочная фантазия
Раз зимой пришлось мне переезжать из одного города в другой, такой же. Оба города расположены были на большой реке, и летом переезд на пароходе был бы быстр, приятен и дешев. Но зимою задача значительно осложнилась. Если ехать на лошадях 400 верст, то это стоит дорого и переезд неудобен, а для больных или людей с ненадежным здравием такое путешествие даже рискованно. Если ехать по железной дороге объездом, то надо сделать 1600 верст и потерять четверо суток на переезд и сутки на ожидание поезда. Но зато переезд дешев: одиннадцать рублей за все 1600 верст. Итак, дилемма: с одной стороны — дешево, а с другой — напрасная трата времени. Но ведь время — деньги, сказал бы какой-нибудь англичанин, обгоняя народы на своем стоверстном в час паровозе. «То англичанин, а мы — русские», — основательно ответят мне. Конечно. Хотя кое-кто и из русских силою вещей вынуждается дорожить своим временем, но ведь это «кое-кто».
Один господин говорил мне:
— При моих разъездах я ровно втрое больше трачу времени, чем мог бы его тратить; если это перевести на русский язык, то это значит, что вместо одного года я трачу три. Хорошо, если б у меня было три жизни, а без этого я сомневаюсь, чтоб моя работа была сколько-нибудь продуктивна: мне приходится втрое быстрее сжигать свою жизнь.
Говорил мне это только один господин, и тут же ему возразил другой, жирный и благодушный, как летнее солнце:
— Э, батюшка, наш русский человек искони говорит: «Дело не медведь — в лес не уйдет!»
Итак, мне надо было во что бы то ни стало ехать. Задача была не из легких: с одной стороны, я не был так богат, чтобы истратить пять дней, когда можно было ограничиться, при проезде на лошадях, двумя, но с другой стороны — я был так беден, что не мог тратить шестьдесят рублей там, где можно истратить всего одиннадцать. И вот я выбрал нечто среднее и решил по одной железной дороге проехать столько, чтобы, с выигрышем двух суток переездом на лошадях стасорока-верстного расстояния, попасть на соответственный поезд другой дороги, идущей в требуемый мне город. При помощи путеводителя я вычислил разницу времени между двумя поездами двух разных дорог, с возможно кратчайшими перегонами на лошадях, и, наконец, выбрал этот путь между двумя городами. Несомненно, и на этом пути было почтовое сообщение и вообще можно было ехать без компаса и десятиверстной карты, не то, что где-нибудь в сибирской тайге. Но там деревья, а здесь люди, среди которых можно запутаться хуже, нежели среди деревьев. Это не острота, а факт, который в данном случае в сотый раз и подтвердился. И не где-нибудь в Пошехонье, а в губернском городе, на почтовой станции, куда я дал телеграмму, чтобы выставили мне к поезду лошадей. Впрочем, давая телеграмму, я был основательно убежден, что лошадей мне не выставят. Тем приятнее было разочарование — лошади уже ждали меня.
Это было хорошее начало, но в дальнейшем меня поджидала такая путаница, из которой только случай выручил меня. Началось все это, как обыкновенно, с самых незаметных пустяков.
— Прогоны здесь отдайте, — сказали мне.
— Ну что ж, здесь так здесь… Сколько?
— Да сколько, — четыре с полтиной…
Ямщик скользнул по моему лицу и проговорил: