Много беды и потом было: рос Гамид, и хорошо помнит его Амзя, как бегал он ребенком по селу в своей тюбетейке и еще не знал, что такое свет божий. Свет божий…
Поет старый Амзя, и низко падает его старая голова.
Луна всплыла и зажгла голубыми и серебряными огнями округу. Закутался лес, и седой туман поднялся над рекой.
Муэдзин прокричал с высокого минарета:
— Алла, Алла бис Мелла иль рахман!
Завыла где-то собака, и опять все стихло.
Свет божий измаял старого Амзю, вымотал все его жилы, иссушил всю его душу, сердце изорвал крючьями. Ах, как больно эти крючья рвали сердце! Умерла старуха и не увидела, как вырос сын. Другой на трех женат, а у Амзи и на одну не было больше денег. Никто не пойдет без денег. Так и прожил Амзя. Ждал, пока вырастет сын. Вырос, — в солдаты взяли. Ждал, когда вернется. Вернулся….
Теперь, больше нечего ждать.
Поет Амзя, но уже то не песны то старый волк одиноко воет в голубой лунной ночи…
Дальше подвинулась ночь.
Лежит Амзя и не знает, спит он или идет, — все идет, как и прежде бывало, бурлаком с женой и сыном.
Идут они, — жена и сын, — где-то близко, близко, и легко им, а ему все труднее, и подгибаются его старые ноги.
И тихо стонет во сне Амзя.
Молодой добрый барин подъехал на рассвете, и напрасно кричал ямщик, чтобы Амзя отпер ворота. Слез с козел, наконец, ямщик и сам отпер ворота.
А Амзя лежит без движения, и при виде этой старой изможденной фигуры барин подумал, что умер татарин.
— Жив он или умер? — спросил он ямщика, Подошел ямщик, тронул кнутом:
— Жив.
Слез барин и сам подошел. Лежит Амзя, и глаза его смотрят на барина.
— Ты что лежишь?
Разве лежит он, Амзя? Нет, он идет, тяжело, но все идет, и с ним вместе идут и жена и дети его. Только им легко, а ему все труднее.
Ждал барин, ждал и опять спросил:
— Ты что лежишь?
Кто-то зовет его.
— А! — отозвался Амзя и, оглянувшись на барина, — спокойно ответил:
— Устал маненько.
Но вдруг сознание возвратилось к Амзе, и он стал ерзать бессильно своими худыми, как плети, ногами, стараясь упереть их в пыльную землю, чтобы подняться. Его истощенное лицо было так сосредоточенно и спокойно, словно кто другой за него подымался.
— Лежи, лежи… на вот тебе…
И барин сунул в его руку двугривенный. Какой-то ток точно пробежал по телу Амзи, он быстро поднес руку к глазам и внимательно-тревожно спросил:
— Серебро?
— Серебро, серебро, — наклонился барин.
— А-а! — глубоко, с наслаждением, удовлетворенно вздохнул старый Амзя. — А-а-а. — И прочувствованным голосом ломанно заговорил: — Спасиби, спасиби, добрый… мой добрый господин. — Он вдруг задумался над чем-то и рассеянно повторял: — Спасиби!
Но, опять вдруг спохватившись, как будто боясь, точно за какой-то другой работой, забыть это слово, он стал все твердить:
— О, спасиби… спасиби…
Утром нашли старого Амзю без памяти, в бреду. Он открывал свои блуждающие глаза, когда его подымали, и ничего не понимал.
Зачем тревожат его, когда вот сейчас он пойдет по небесным полям, пойдет с женой и детьми, пойдет прямо к Магомету, где за горе земли ждет его рай?
К вечеру умер старый Амзя.
И, может быть, в первый раз с своего появления на землю он лежал теперь с тем бесконечным покоем на лице, какой дарит только одна одинаково ко всем равнодушная смерть.
Не от мира сего *
Посвящается памяти Я.Л. Либермана
С натуры
Поезд, торопливо шумя и пыхтя, в облаках пара остановился у дебаркадера Самары.
Молодой еврей, худой, в порванном, заношенном пальто, озабоченно выскочил из вагона третьего класса.
— Либерман, — окрикнул его знакомый приятель, — вы что?
— Слушайте, правда, что теперь в городе…
И Либерман назвал фамилию одного писателя.
— Он в городе, но он сегодня с этим же поездом уезжает.
— Что же мне делать? — растерянно спросил Либерман.
Знакомые пошли по платформе.
— Да вот он…
И знакомый Либермана показал на группу у вагона первого класса.
Там в центре стоял пожилой блондин с ленивыми, ласковыми глазами и устало слушал тех, кто окружал теперь его.
Либерман стоял и смотрел, не сводя глаз с того, для кого он приехал.
— Как же мне быть?
— Да вы возьмите билет и поезжайте дальше… в дороге и поговорите с ним…
Красивые, задумчивые глаза Либермана вспыхнули, он радостно проговорил:
— Ах, да вот…
Не докончив, он побежал в кассу, взял (на четыре станции дальше билет и возвратился удовлетворенный на платформу.
Знакомый Либермана уже исчез.
Писатель по-прежнему стоял у вагона первого класса со своими знакомыми.
Либерман нервно ходил по платформе. Радостное чувство охватывало его: через несколько минут тронется поезд, и он, наконец…
Как он заговорите ним, что он ему скажет?.. Что он подумал о его, Либермана, последнем письме?
И Либерман судорожно опять подходит к часам, смотрит и торопит их своим взглядом.
Еще медленнее потянулось время между вторым и третьим звонками. Казалось, ни у кого не хватит терпенья, и все провожающие разойдутся.
Наконец!
Все ожили и торопливо в последний раз жмут руки, целуются, кричат, машут шляпами.
Либерман видит в окно провожавшую писателя группу. Такие же равнодушные и скучные, как остальные… Как хорошо, что этот поезд убегает уже от них и от всех, от всего этого скучного коммерческого города.
Либерман задумчиво смотрит в окно: бедные люди, им закрыты иные радости жизни… жить для того только, чтобы есть, пить, спать, думать о том только, чтобы и завтра есть, пить и спать… и какой маленький уголок жизни уделяют они себе! Жалкая свинья, что роется там, под проносящимся теперь мимо забором, она тоже сосредоточила всю свою энергию на том, чтобы рыться в отвратительном гное навоза, и никогда не поднимет своих глаз к тому небу, которое над ней… к этому весеннему нежному небу, охваченному огнем заката, к этим ярким облакам, что горят теперь, то и дело меняя свои произвольные образы…
«Теперь пора», — очнулся Либерман, и сердце его мучительно екнуло.
Машинально застегиваясь, он пошел из вагона в вагон, пока не вошел в коридор первого класса.
Он заглянул в купе, где сидело несколько человек, в том числе и писатель.
Он отошел и опять заглянул.
Его худая, грязная, подозрительная фигура, бледное, истощенное лицо, взволнованные глаза обратили на себя внимание, и один из сидевших, когда опять Либерман заглянул, грубо спросил:
— Вам чего?
— Извините пожалуйста… здесь… И Либерман назвал фамилию.
Писатель, недоумевая, поднялся и смотрит на Либермана.
— Либерман…?
«Либерман, Либерман…» — напряженно завертелось в голове писателя. Он вспомнил две рукописи, которые передал ему доктор, — «Горе старой Рахили» и еще какая-то… Так вот этот оригинал, обращавшийся к нему с письмами, начинавшимися всегда словами: «Дорогой учитель и писатель!»
— Очень приятно…
И писатель, осторожно выбравшись из купе, вышел в коридор.
— Ах, я так рад вас видеть, так рад…
Либерман волновался, потирал руки и смотрел ласково, любовно на плотного блондина.
Блондин в это время с деловым видом нехотя осматривался и говорил:
— Где ж нам поговорить? Вот разве здесь, у входа…
Либерман не слышал. Он заговорил о своем последнем письме. Он извинялся: письмо, конечно, глупое, — он очень волновался… Он сам понимает это очень… Ах, он так рад, что теперь он, наконец, видит…
Писатель снисходительно вежливо перебил его.
— Я прочел обе ваши рукописи. Несомненно талантливо и ярко там, где вы пишете знакомую вам жизнь… Простой еврей у вас выходит прекрасно, но когда по поводу его мировоззрений вы начинаете разъяснять читателю, что он, простой еврей, неверно думает, тогда это… Вы хотите удивить читателя вашим развитием, ко вы забываете, что развитее читателя нет человека в мире… Вы его не учите, и он не позволит вам себя учить.