О-ох, как-то ему там? Что-то ей будет?! Какими глазами придется на барыню свою смотреть?! А хуже всего, что и до сих пор на духу так и не покаялась. В монастырь бы… довести до пути Петю и туда, в келейку, дни и ночи на коленях замаливать свой тяжкий грех пред людьми и богом, пред мужем и барыней.
Тухнут огни в усадьбе.
Кучер прошел к лошадям в конюшню, наслушалась и Маша песен и спит в коридоре, подбросив под себя какую-то свитку.
Только у приказчика еще горит в окне огонек. Лысая голова его громадным пятном обрисовалась на стене, и выводит он буква за буквой письмо к сыну, ученику фельдшерской школы.
«Любезный наш сын, Степан Кириллович! Во первых строках нашего письма объявляем вам, что вы подлец. Сказывали мне добрые люди, что вы цыгарки курите и водку пьете и даже в пьяном состоянии видели вас на улице. Я самоучкой грамоту произошел и того со мной не было, а на ваше ученье я последние деньги убиваю. А мои деньги трудовые и про черный день ничего не прикоплено и, не дай бог, помрет наша барыня, должен я поэтому из-за вас нужду принять великую. А, впрочем, посылаю вам мое родительское благословение, навеки нерушимое. И еще посылаю вам десять рублей деньгами, чтобы вы их не мотали, а меня старика пожалели бы. И еще вам кланяется…»
Шла целая страница поклонов от всех.
Уже потухли все редкие звезды на бледном небе. Только одна упорная словно увязалась за луной и смотрит, смотрит на нее и следует неотлучно за ней.
Но бледнеет и луна и тает и ее яркая спутница в пустыне светлеющего неба.
Кончил, наконец, и Кирилл Архипович свое письмо и смотрит тупо, уныло поверх своих громадных очков в окно в пустой, охваченный сном рассвета, неподвижный двор усадьбы старой барыни Ярыщевой…
Переправа через Волгу *
На левом берегу Волги, как известно, от Самары вплоть до Белого моря пока еще нет ни одной железной дороги. После четырехсотверстного переезда по этому левому берегу, в конце ноября на лошадях я часов в двенадцать ночи добрался, наконец, до Казани. Назади уже были все эти запряжки: гуськом, врастяжку, бочком и уточкой, хорошо характеризующие наши зимние дороги. Сколько лишнего времени, сколько утомления, сколько лишних денег! Столько денег, что эти четыреста верст на лошадях дали бы мне возможность по железной дороге съездить по крайней мере в Париж.
Но вот и Казань. Теплая комната в гостинице, сознание конца утомительного переезда, свет и тепло от огня, и память о лишениях тает уж, как снег, занесенный мною со двора.
— Волга встала? — спрашиваю я прежде всего.
— Никак нет!
И мне рассказывают всякие ужасы о переправе, но я решаю все-таки ехать завтра дальше. Сознание конца отравляется немного этой переправой, но утомление берет верх, и, поев, я ложусь спать, приказав разбудить себя в пять часов утра, потому что поезд к Волге идет в шесть часов.
И зачем из конечного пункта назначен такой ранний час отправления?
Ведь при скорости в восемнадцать верст в час и остановках на тридцати станциях в среднем по двадцати минут, как не урвать бы на протяжении девятисот верст два-три часа времени и не назначить отход поезда в более удобный час?
Согласен, что вопрос мой праздный: что такое в самом деле удобства публики?
В пять часов утра постучали в дверь моего номера.
Я открыл глаза с ощущением человека, проехавшего тяжелый путь, утомленного и невыспавшегося, с тяжелой туманной головой. Вчерашние рассказы о нескольких катастрофах, о нескольких жертвах при переправах живо вспоминаются. Из газет я уже знал, что Общество дороги отклонило от себя всякую ответственность, а логика инженера говорила мне, что, пожалуй, в интересах даже Общества дороги этот шум и крик о невозможной переправе: тем скорей разрешат постройку моста.
Наскоро напившись чаю, опять облекшись в три шубы и валенки, так как предстояла переправа при двадцатипятиградусном морозе, я при пожелании со стороны швейцара всего лучшего вышел на подъезд.
Было еще совсем темно. Как из колодца там вверху виднелось нависшее темное небо, и что-то завывало там неприятно и зловеще.
Угрюмо и молча поехал я по темным улицам. Что собственно меня гонит? Зачем рисковать, не вернуться ли назад? Но вот я уже у маленького, подозрительно как-то сбоку приютившегося вокзала. Маленькое здание, сырое и промозглое, род не то кабачка, не то пивной… Я вхожу в вагон и засыпаю. Через полтора часа меня будят.
— Господин, приехали.
— Приехали?
— Да, переправа.
— Выносите вещи.
И я, еще в сонном угаре, спешу на площадку вагона. Все пассажиры — человек двадцать — уже толпятся у откоса возле десятка крестьянских дровней. Наши вещи кладут на переднюю часть дровней и нас по двое сажают спиной к лошадям. Я сижу в позе балерины, и как ни стараюсь, но шубы мои распахнулись, и меня и всех нас поддувает, выдувает и задувает… Ухабы, рытвины, толчки…
Еще один спуск, сильный толчок, и мы огибаем баржу: мы уже на льду. Волга с берега примерзла, и с полверсты переправа идет на санях. Глыбы желтого льда с изрытыми вершинами торчат во все стороны.
Сани ныряют с одного ухаба в другой. Иногда подымутся на расколотый гребень, и в щель видишь таинственную пустоту.
Увидеть хоть поскорей, что там впереди. Я делаю усилие и поворачиваюсь лицом вперед. Ветер рвет, желтый лед кончается, а там дальше свинцовая вода Волги и пар, подымающийся от воды, мешаются с падающим снегом. Того берега за метелью не видно, — все плоско и низменно на этом серо-желтом фоне, и только группа людей черными точками обрисовывается там, куда нам ехать. Подъехали. Выдвигается фигура полицейского, и он кричит подводчикам: «Стой!»
Мы все торопливо соскакиваем с саней. Что? Как?
— Лодки на этой стороне, — переправа кажется возможна.
Надо узнать, крепок ли лед, образовавшийся за ночь и отделяющий всех нас от тех лодок.
— Не двигайтесь. Стойте! Пойдет сперва заведующий.
Мы стоим, а от нас отделяется крестьянин с багром, а за ним длинный господин в черной шубе, валенках и барашковой шапке.
Мы смотрим на уходящих, как на героев. Они идут, и каждую минуту под ними может открыться бездна, тогда их ничто не спасет. Впереди идущий постоянно пробует багром. По мере того как они подвигаются, напряжение наше слабеет.
— Куда там провалиться! Осенний лед ведь! — говорит один.
— Двадцать пять градусов к тому же, — равнодушно соглашается другой.
Остановились те двое, что-то пробуют и кричат нам:
— Доски! Полицейский засуетился.
— Где рабочие? Двое выходят из толпы.
— Вы, что ль, наняты? Доску несите!
— А как провалимся?
— Ну?
Рабочие нехотя берут доску и несут. Одну, другую, третью. С лодок тоже уже вышли навстречу к этим двоим, и кучка людей растет там, где кладут доски. Становится скучно. Один, другой, третий пассажир, и все мы потянулись к лодкам.
— Не ходите, не ходите! — набрасывается блюститель порядка, — я протокол составлю! Я не отвечаю за вашу безопасность. За вашу жизнь!
Но всем хочется скорее на ту сторону, и никто не слушает полицейского. Я тоже иду и стараюсь сохранять дистанцию, но напрасный труд: меня обгоняют, и я рискую прийти последним. Тогда я тоже начинаю спешить и, чтоб обогнать других, иду другой дорогой…
Но передо мной полынья, то есть незамерзлое место, и я волей-неволей должен возвратиться к тому месту, где через нее настилают доски. Один уже успел, переходя, поскользнуться, и его едва удержали.
Мы все у воды.
— Не грудьтесь в кучу — лед обломится!
Но и это воззвание тщетно: у всех какое-то убийственное равнодушие и отсутствие всякого сознания опасности.
В первой лодке уже сидят и только ждут, чтобы пронесло громадную «чку». Чка — это льдина в несколько десятков саженей, которую несет по незамерзшему еще руслу. Иногда такая чка налетает на лед, уже примерзший к берегу, и тогда в воздухе раздается зловещий шип, треск, и желтый лед раскалывается и высокими глыбами в местах столкновения лезет вверх.