— Что тебе?
— В девять часов смотр назначен.
— Хорошо — ступай…
Отправился к отряду Немальцев. Только поспел построить людей, уже девять часов: катит генерал с тем самым адъютантом. А майора нет. Подъехал, поздоровался.
Выступил Немальцев, отрапортовал.
— Где твой майор?
— Артиллерийских сдает. А адъютант говорит:
— Со вчерашнего дня все сдает-
Помолчал генерал и пошел по фронту. Плохо: у кого только торба пустая вместо вещей… Другие и шинели и мундиры выменяли. Один перевязал сапог мочалой, чтоб подошва не отвалилась, — только на паперть его.
— Это что ж такое?
— Так и так, — докладывает Немальцев.
— А ты чего смотрел?
Ушла душа Немальцева в пятки: молчит. Адъютант говорит:
— Обоих их с майором под суд надо отдать.
Екнуло сердце у Немальцева: прощай нашивки, прощай отставка. А там Ирина с двумя детьми колотится.
Смотрит генерал на Немальцева внимательно, строго.
— Ну, — говорит, — а если б ты вел отряд, ты что бы сделал, чтобы воспретить им продажу казенных вещей?
Что бы он сделал? Он отобрал бы вещи да в тюки их, а в Варшаве получай. Так и доложил Немальцев.
— А они бы тебя, — говорит, — не послушались.
— Никак нельзя, — говорит Немальцев, — потому что с этапных пунктов я бы потребовал сейчас помощь, и потому должны повиноваться.
Посмотрел на него генерал и ничего не сказал. Потом подходит к солдатику, у которого сапог мочалкой перевязан, и говорит ему:
— Ну а ты, голубчик, на что надеялся, продавая казенные вещи?
— На смерть надеюсь, ваше превосходительство, — говорит солдат, — так что порешил я за царя и отечество голову свою сложить и потому в одеянии больше не нуждаюсь.
Усмехнулся генерал и говорит:
— Сколько тут таких в отряде?
Говорит Немальцев:
— Семьдесят три.
— Ну, так вот что… Этих, так как они порешили головы свои сложить, в передовой отряд в Ломжу, а ты тоже с ними. Не умел досмотреть за вещами, может, досмотришь, чтобы слово свое исполнили. А вины вашей я все-таки не снимаю: там уж как полковник, который вас будет принимать в том отряде, — хочет — есть запасные вещи — выведет в расход, а нет — его дело.
Пришел, наконец, и на войну Немальцев.
Только уж это не Севастопольская была. За все время так и не видел Немальцев неприятельских войск.
Кочевали из деревни в деревню, делали облавы в лесах, в деревнях, в клетях.
Раз спит Немальцев в избе с восемью солдатами, девятый, часовой, за дверями. Подкрались повстанцы и прирезали часового.
Окна выбили и палят в избу, где солдаты. Поджались солдаты ближе к окну, держат ружья наготове: и им встать нельзя, и те в них попасть не могут. Смотрят: лезет в окно коса, другая: норовят косами поймать кого-нибудь.
А тем временем подоспели другие солдаты, из других изб, всех повстанцев переловили.
Кончилась война. Доживает службу Немальцев. Чем ближе к концу, тем сильнее тоска по дому.
Вышел приказ восемнадцатилетних сроков отпускать домой.
А Немальцев двадцатипятилетний доживает. Обидно стало ему.
Пошел он к ротному, просит отпустить его.
— Поговорю я с полковником, только вряд ли.
— А сколько ему осталось? — спрашивает полковник.
— Шесть месяцев.
— О чем там толковать!
Пришел, наконец, и Немальцева службе конец. Вызвали всех их, отслуживших, в полковую канцелярию.
Вон они лежат у писаря те белые бумажечки, на которых отставка их прописана. Вызывает писарь по очереди и раздает их.
А Немальцева отставку припрятал для шутки.
Кончили. Стоит Немальцев ни жив ни мертв.
— Тебе что? — спрашивает писарь.
— Как что? Отставку.
— Нет твоей отставки…
Все выдержал громадный до потолка Немальцев, а как увидел, что нет его отставки, зашатался.
— Есть, есть… Я пошутил…
Пули не свалили, а шуткой чуть не убили человека. Смеются писаря.
Отошел Немальцев, взял отставку, — бог с вами, — и пошел на далекую родину.
Думал опять было удостоверить свою Ирину, да не то судил ему бог: умерла Ирина… ждала, все ждала мужа, двух месяцев только и не дожила до прихода.
Год прошел: сгорел ветхий домик Немальцева.
Выросли дети. Одного в солдаты угнали, другой в холеру умер. Ничего не осталось у старика. Только вот служба дозорная осталась да кудластый песик, что человеческими глазами глядит да слушает, точно понимает…
Скоро рассвет. Устало бредет старик. Снова бьет он в чугунную доску, и дрожат протяжные звуки и уносятся в темную даль.
Бурлаки *
I
Четыре года отбывал молодой Гамид воинскую повинность — в денщиках служил.
Тихий, смирный был Гамид и молодец собой. Все любили его, и начальник говорил ему на прощанье:
— Охота тебе, Гамид, уходить, — оставайся!
Жаль и Гамиду было, да все-таки потянуло домой.
Сильно забилось его сердце, когда опять, после четырех лет, увидел он свою глухую деревушку, в ста верстах от Волги.
Все так же стояла там старая мечеть с высоким, тонким минаретом, те же соломой крытые избы с узорчатыми коридорчиками.
_ Деревня бедная, земля песчаная, требующая удобрения, но скотины мало, и колотятся татары из года в год, проводя зиму впроголодь по своим избам, а на лето отправляясь на работы в степь, «Бурлаки» — так зовут таких татар в степи.
Пришел Гамид домой как раз в праздник. Идет по улице, и первая, кого он увидел в своем селе, была высокая, красивая Мялмуре.
Остановился Гамид и глазам своим не верит, как она выросла.
Когда в солдаты уходил он, — девочкой еще, тонкой козочкой прыгала Мялмуре, а теперь прошла по улице, и засмотрелся ей вслед Гамид. И сам он молодец, особенно в гусарском мундире, который нарочно надел; а тут про все забыл, глядя вслед Мялмуре: лицо набелено, ногти красной краской выкрашены, зубы — черной. Концы платка, что падает с головы, спускаются на плечи. Этим платком лицо покрывает Мялмуре, а из-за платка черные глаза так и горят на Гамида. В сердце прямо прошел к нему этот взгляд. А на тонких руках браслеты, перевязь через плечо, усыпанная серебром и бирюзой, а сзади, из-под платка, два серебряных рубля болтаются на красной блузе, расшитой яркими оранжевыми тесемками.
Прошла Мялмуре, а Гамид все стоял и смотрел ей вслед, и потянулось за ней сердце его, потянулись все мысли его, весь свет ушел за ней. Только и видел с тех пор и наяву и во сне свою Мялмуре Гамид. Молодая, красивая, высокая, самая красивая, самая высокая из всех девушек деревни.
II
Старый отец у Гамида, так и зовут его — старый Амзя. Высокий, худой, бритый. Только из-под подбородка торчит клок длинной седой бороды, как у козла или как у почтенного американского колониста, в круглой из белой шерсти шляпе. Но снимет Амзя свою шляпу да тюбетейку с бритой головы, и уж тогда никто не ошибется, что он не американский колонист, а старый, сухой, как обглоданная кость, татарин.
Обрадовался Амзя сыну. Точно стену в погребе разломали и проникли вдруг лучи солнца в темный погреб, так и на душе Амзи вдруг светло стало. Нарядный, как игрушка, сын, его сын: кормить станет теперь старого отца…
Отдохнул Гамид с дороги и вместе с отцом ушел «бурлачить» в степь. Лето проработали в степи, а на зиму домой назад пришли.
Идет и думает старый Амзя: надо женить сына. Думает и Гамид о жене.
Как только пришли в деревню, надел Гамид высокие сапоги, ситцевую в черных крапинках рубашку, безрукавку и пошел туда, где жила Мялмуре: не увидит ли ее. А Мялмуре как раз с речки идет с длинным тонким кувшином. Покраснел Гамид до ушей, смутилась Мялмуре и, отвернувшись, прошла в свою избу…