Кончил Яков Платонович и сам же говорит:
— Сказки все это!..
Не для одного Тюменева Конево было теплым уголком. В свое время здесь был коренной бродяжнический притон. Бродяжки, как мотыльки на огонь — тянулись к Коневу. Дед Якова Платоновича держал здесь неподалеку пасеку, и приходилась она как раз на бродяжьем тракту. Вот дед и, рассказывал внуку, что, бывало, задолевали его бродяжки: то и дело шасть в избушку. «Где дорога на Конево?» Вот чтоб его не мучили, он на сосне, разделявшей дорогу в Конево от дороги в пасеку, стесал краешек, сделал стрелку и написал: «здесь дорога в Конево». С тех пор как ножом отрезало: то ли они все грамотные, то ли друг по дружке, но уж дедушку больше не тревожили.
Славились коневцы своей доморощенной водкой без акциза. Как придет распутица, когда никаких дорог не станет (а к ним и подавно), и начнут они свои заводики раскуривать.
— Пьют, шельмецы, да добрых людей угощают. — прибавлял Яков Платонович.
— А это что там в сосняке? — спрашиваю я.
— Кладбище.
Там похоронены и те, от которых пошло все богатство. С ними зарыта тайна этого богатства и тайна исчезновения безвестного бродяжки, делавшего коневцам. фальшивые деньги. Всё скрыли могилы и безмолвно выглядывают они теперь из-за могучих кедров, лиственниц да елей.
— А теперь подделывают деньги? — спрашиваю я.
— Не слыхать. Нынче ведь трудно. Машина одна тысяч двести будет стоить. Вот раньше двадцатипятирублевые были, — ну, те хорошо делались. Тут вот недалеко от нас и мельница эта самая.
— Знаю. На большой дороге?
— Вот-вот. Было же, сказывают, дело у них. Они-то сухи вышли, а тут другой мужичок был, — захотелось тоже ему, ну и влопался вместе с мастером. Тут мастера возле Батурина и схватили. А уж так чисто, так чисто работал, — уж надо лучше, да некуда.
Яков Платонович с сожалением вздохнул.
— И с лица красивый был. Руки белые, великолепные, не нашим мужицким чета. И глупо так попались. Пошел мужичок для опыту в город, зашел в магазин, сунул бумажку, купил чего-то там. Ну и не подумали даже, дали сдачи, все как следует. Только погодя не много заходит опять. «А не разменяете ли еще мне двадцать пять рублей?» — Пошто не разменять. Взял хозяин и сличил ее с прежней, а номер-то тот же самый; ну и попались. В каторгу обоих. Мастера-то уж нашли у Нефедовых. В тюрьме и он сидел. Много ведь в прежние времена этим делом занимались. Я так смекаю, что все старинное богатство у нас в Сибири от этой торговли деньгами пошло.
Остановились мы на квартире у Егора Ивановича Конева. Хороший дом. Вход в обширные темные сени. Особым крылечком, широким, в три ступени, входишь в другие сени — светлые. Налево кухня в четыре аршина высотой, с большим окном. Направо — чистые комнаты: столы, деревянные диваны, буфет, плетеные стулья-табуреты. Тут же громадная кровать, много перин и подушек. Обои и картины. А дальше еще комната пустая, с лавками вдоль стены. Тоже обои. Потолок чистого теса. Русская печь красиво обделана лиственницей. Рамы оконные тоже из лиственницы. Пол застлан коврами. Хорошо живут коневцы, глядеть весело. Пью я чай с Яковым Платоновичем.
— Коневцы староверы? — спрашиваю я Якова Платоновича…
— Все старой веры, — отвечает Яков Платонович, — попа нет: баба и та может исповедать, — всё со своей посудой… Приедет к. нам на праздник пьяный и в карты играет и тары да. бары; а как водку пить, сейчас-свой стаканчик вынимает из-за пазухи: пожалуйте… Всё заботятся, чтоб не измирщиться.
— Говорю я им, — объясняет Яков Платонович: «Вы что же это, и пьяны, и в карты играете, и с чужими бабами тары да бары; а выпили из своей посудинки и оправдались? Это бы уж больно просто было, господа. Я так считаю, что этим лукавством никого вы, окромя себя, не обманете, — царство-то небесное не дураки же стерегут». Сердятся… а мы смеемся. У них какое дело вышло. Есть у них баба, теткой же мне доводится, — молодая, красивая; она да муж, больше никого. Люди с достатком; крепко соблюдают там это, чтоб из одной посуды не пить, и прочее такое. Ну, ладно. А у них старичок жил — ихней же веры, тоже твердо жил. Бывало, на пашне ни за что из чужого лагуна не черпнет; пять верст пройдет, а принесет воды в своем. Жил он у них так, для веселья, — будто вот хозяин все по делам, а он в помощь бабе. В помощь— в помощь, и стал мой старичок подбираться к бабенке. Той сначала и невдомек, а уж тут ночью раз все дело раскрылось. Она ему: «Что ты, что ты, дедушка?» А тот запыхался, говорит: «Матушка, говорит, Василиса, я ведь не то чтобы… я ведь о том только и забочусь, как бы мне с чужой бабой не измирщиться…» Она и расскажи подружкам, — моей бабе рассказала, та мне, — и пошло дело! Я раз на празднике и пустил: «Вот, говорю, как у вас всё строго соблюдают: я знавал одну Васильевну, — не говорю прямо, значит, а так, будто не на нее, — так к ней один очень приставал, все просил, чтоб не измирщиться с чужими, — вот как блюдут, дескать, твердо». А она-то, Василиса, как мак стала. Сначала и виду не показала, а там и говорит бабенкам: «И откуда он только сведал про это?»
— Ну, а муж узнал?
— Известно, узнал, да что со старика-то возьмешь? Ветхий старикашка: «Лукавый спутал», — говорит, У них все лукавый, а сам опять прав.
— Все-таки что ж со стариком?
— Отпустили — неловко, как-никак… Вот так и заботятся всё, чтоб не измирщиться. Беда насчет этого у них. Я раз водицы испить вздумал. Думаю себе: не курю я, лагуна не измараю, — и выпил. Так что ты думаешь: старуха так на стену и полезла. Бранит, Я ей говорю: «Матушка, я ведь тоже не курю». — «Да мне что с твоего куренья, когда ты с мирскими якшаешься». И стала она парить эту посуду: раз десять кипятком да песком, а потом принесла распятие, положила в посуду, облила водой и стала ею брызгать по стенам — значит, вода святая, уж стол и посуда очистились. Яков Платонович мотнул головой.
— Вот она ересь у них и есть. В каких книгах писано простой бабе святить воду? — их выдумка. Сами ересь создают, а нас еретиками, никоновыми антихристами величают. Так все это — невежество одно. Вот так вчера я вам про соседку рассказывал, которая будто прядет по ночам, а либо душит, как домовой, — ну так и это: все это языческое тянется от Владимировых времен, а они думают, что спасаются. Да книги их взять: и по книгам их во всем собьешься; потому что дичь больше, несуразность одна. Это чтоб раскинуть умом — нет, а уткнется носом в одну точку, ну и не видит уж кругом себя ничего. «Неужели, — говорю я им, — только от того, что каким перстом крестишь себя — быть нам спасенным или нет? Ну, а кисть оторвет, — каким перстом оторванные пальцы сложить?»
— Ну, а коневцы народ хороший? — спрашиваю я.
— Жестокий народ, гордый… Наши вон рабочие ходили-ходили — опять назад пришли, не пускают… Дождь, ведь собаку добрый хозяин на улицу не выгонит, а они знай свое: «Сгинь, пропади, проклятый еретик». Неужели же мы хуже и собаки? Скупой народ… Только вот и есть на селе хороший, вот этот вот, — где мы сейчас, Егор Иванович, да хозяйка его: ну, эти, прямо сказать — другой народ… Ну, у этих другая беда: запивает Егор Иванович. Какой человек был, а теперь никуда не годится!
— С чего же это он?
— Господь его знает… Как жили прежде: первый дом. С женой лад да согласие. Жену и сейчас, как ни пьян, а и пальцем не тронет.
Жену Егора Ивановича я уж видел: высокая, чинная, лицо доброе, но строгое. Видел утром мельком и хозяина на покосе. Он только что тогда приехал было из города, где пропил все деньги, и скрывался в своем летнем помещении — в избушке; какой-то косматый, страшный. Вечером дочь привезла его. Он был трезвый, сейчас же вошел ко мне и сел с ухватками совершенно дикого человека. Короткие ноги, очень короткие мясистые руки, длинное толстое тело; громадная всклокоченная голова с плешью как раз на макушке; весь рыже-бурый; в мохнатой широкой рубахе, широких штанах, босой и неуклюжий — настоящий дикий. Лицо крупное, бородатое, вздутое от пьянства. Глаза бегают— водки ищут. Вся его фигура, вся его утроба тянет его теперь к водке, и весь остальной мир уж не существует для него. Водка — он оживлен и готов действовать. Нет водки — он угрюм, мрачен и сварлив.