Убеждаться в этом я не захотел, перечитывать другие романы Л. Чарской не стал. Так и живут со мной и во мне две Чарские: одна та, которую я читал и любил до 1917 года, и другая — о которую вдруг так неприятно споткнулся где-то в начале тридцатых. Может быть, мне стоило сделать попытку понять: в чем же дело? Но, откровенно говоря, не хочется проделывать эту операцию на собственном сердце. Пусть уж кто-нибудь другой попробует разобраться в этом феномене. А я свидетельствую: любил, люблю, благодарен за все, что она мне дала как человеку и, следовательно, как писателю тоже.
И еще одно могу сказать: не со мной одним такое приключалось. Лет шесть-семь назад на прогулке в Комарове разговорился я с одной известной, ныне уже покойной московской писательницей. Человек трудной судьбы и большого вкуса. Старая партийка. Давняя почитательница Ахматовой и Пастернака, сама большой мастер, превосходный стилист. И вот эта женщина призналась мне, что с детских лет любит Чарскую, до сих пор наизусть помнит целые страницы из «Второй Нины». Будучи в Ленинграде, она поехала на Смоленское кладбище и разыскала могилу Чарской. Могила была ухожена, на ней росли цветы, ее навещали почитательницы…
— И не какие-нибудь там престарелые фон-баронессы, как кто-нибудь может подумать, а обыкновенные советские женщины. И не такие уж древние.
Нет, когда я приступал к этим заметкам, я вовсе не собирался писать панегирик Лидии Чарской. Просто вопрос, который мне задали, заставил меня, вместе с другими авторами, читанными мною в детстве, вспомнить Чарскую. Ведь это была именно та детская литература, на которой я вырос.
Полагаю, что на вопрос: «С какого года вы пишете?» — я вправе был бы ответить: «С неполных пяти».
Писал я в те годы много — и за какие только жанры не брался! Сочинял и стихи, и рассказы, и пьесы для домашних спектаклей, и длиннющий роман с жутким и завлекательным названием «Кинжал спасения», и даже философский трактат «Что такое любовь?» (где говорилось, сколько мне помнится, главным образом о любви материнской).
Испытал ли я в этой «работе» влияние Чарской, подражал ли я любимой писательнице? Не знаю. Ничего, кроме убогих стишат про «бедного, бедного солдатика», на которого «бомба, как с неба, упала», и некоторых примеров из философского трактата, память моя не сохранила. Возможно, подражания Чарской были в «Кинжале спасения», даже почти уверен, что были, потому что сочинял я этот «роман» в пору самого глубокого увлечения Чарской. Но сознательно подражать Чарской и вообще писать для детей — такое мне и в голову не могло прийти — ни в детские годы, ни в годы скитаний, ни в «лицейскую» пору Шкиды, ни позже, когда писание и печатанье стало моей профессией. И тут жанровый диапазон мой был достаточно широк: от кинорецензий в 15 строчек до большого «проблемного» рассказа; от стихотворного фельетона до анекдота в две-три строки. За многое я брался, разумеется, не из высоких побуждений, а заработка ради. Ведь за тему для карикатуры и за более или менее остроумную подпись к этой карикатуре журнал «Бегемот» платил шесть рублей — бешеные деньги в глазах паренька, получавшего, как ученик повара в ресторане «Ново-Александровск», 35 целковых в месяц!
Ни я, ни Гриша Белых не брезговали никаким заработком. Наши рукописи читали (а бывало, и печатали) в «Смене», в «Юном пролетарии», в «Спартаке», в «Работнице», в «Кинонеделе», в комсомольском юмористическом журнале «Будь жив!»… Но чтобы написать что-нибудь для детей — нет, такое не могло осенить нас ни наяву, ни во сне.
Недавно я с удивлением узнал, что редакция журнала «Воробей», ставшего через какое-то время «Новым Робинзоном», та знаменитая редакция, где работали, клали первые кирпичи в основание советской детской литературы Маршак, Житков, Шварц, Олейников, Бианки, — эта редакция помещалась в том же доме по Социалистической улице, 14, и даже в том же коридоре, где теснились в те годы органы печати, на страницах которых мы с Гришей оттачивали наши перья. Вполне вероятно, что мы видели этого «Воробья», его вывеску на дверях, когда проходили по нескольку раз в день мимо. Но почему-то нас туда не потянуло, как не потянуло, скажем, в весьма популярный журнал «Гигиена и здоровье рабочей семьи», редакция которого, если не ошибаюсь, тоже помещалась в этом редакционно-издательском ковчеге.
О детской литературе мы знать не знали. Не помню, как у Гриши, мои же отношения с детской литературой были прерваны и, казалось, навсегда, в пасхальные дни 1917 года, когда я получил в подарок от мамы «Крокодил» Корнея Чуковского. Это была последняя детская книга, которую я читал.
Но как же все-таки получилось, что Г. Белых и Л. Пантелеев стали детскими писателями? На этот вопрос каждый волен ответить по-своему. Случай. Судьба. Фатальное стечение обстоятельств.
«Республику Шкид» мы писали, меньше всего думая о детях. Написав, стали чесать затылки, куда нести рукопись? В ту пору мы знали только одно издательство, вывеска которого бросалась нам в глаза, когда мы переходили Невский у Садовой улицы: кооперативное издательство «Прибой». Это было вполне взрослое издательство, там печатались солидные, маститые авторы: М. Шагинян, В. Катаев, М. Козаков, Б. Лавренев, Н. Никитин… Страшно было тащить туда рукопись, написанную при этом с легкостью и быстротой, каких мы в дальнейшем уже не знали: работали мы над «Республикой Шкид» два с половиной месяца.
И тут одному из нас пришла в голову мысль: показать рукопись Лилиной. Эта женщина заведовала в те годы ленинградским губернским отделом народного образования и была единственным крупным деятелем, лично нам известным: не раз З. И. Лилина присутствовала на торжественных вечерах в Шкиде.
Проникнуть в кабинет завнароба оказалось делом нетрудным. Но хорошо помню испуганное лицо Лилиной, что-то даже вроде ужаса на этом лице, когда она поняла, что ей предстоит читать огромную пухлую рукопись, которую приволокли к ней два вчерашних детдомовца.
Конечно, только по доброте душевной, из жалости она согласилась оставить у себя эту махину.
— Хорошо, — сказала она. — Я полистаю, посмотрю. Загляните через недельку…
Покидая дом на Казанской улице, мы были вполне уверены, что дело наше проиграно. Гриша, я помню, заявил, что идея нести рукопись к Лилиной была от начала до конца идиотской и что он и не подумает идти узнавать о результатах. Хватит, мол, с нас позора. Мы даже с ним поссорились на этой почве. И целый месяц не показывались на Казанской улице.
А нас, как потом выяснилось, искали по всему городу.
Мы не знали, что Лилина, кроме губоно, заведовала еще по совместительству детским отделом ленинградского Госиздата. Рукопись наша ей понравилась. И она тут же передала ее своему помощнику и консультанту по издательским делам С.Я.Маршаку.
Что было бы, если бы я не решился все-таки заявиться на Казанскую улицу, каким бы образом нас могли тогда найти — не знаю. Но меня что-то толкнуло. И не сказав о своем намерении Белых, я один отправился в губоно…
Помню, как ошеломила меня секретарша Лилиной (даже фамилию ее запомнил — Волина), которая, увидев меня, вскочила и закричала:
— Он! Он! Пришел наконец-то!
И кинулась в кабинет Лилиной. Тотчас вышла и сама Лилина.
— Куда вы пропали, мальчики? Где ваш соавтор?
Тут началось такое, от чего у меня голова закружилась. Зав. губоно взяла меня под руку и полчаса водила по длинным и широким коридорам бывшего Воспитательного дома, воскуряя фимиам нашей повести. Помню, я так волновался, что, закуривая, сунул горящую спичку в коробок, который шумно взорвался и опалил мне левую руку. Кто-то, кажется, секретарша Волина, чем-то смачивала ее, забинтовывала…
А Лилина сказала:
— Идите на Невский, в Дом книги, поднимитесь на пятый этаж и спросите Маршака, Олейникова или Шварца.
Признаюсь, что ни одно из названных имен, даже имя Маршака мне в ту пору известно не было.
И вот мы оказались в детской литературе.
И навсегда в ней застряли.
Жалею ли я об этом?