Свен Гедин еще не немец, но он бывший швед. И может быть, из истории своей родины он знает, что нечто подобное уже было. Не он первый страдает несварением желудка. И не он первый мечтает о несбыточном. Среди условий, предложенных Портою Петру Первому перед войной 1711 года, имелось такое:
«Возвратить Лифляндию и все завоеванное русскими шведскому королю. Петербург же — разорить и срыть до основания».
Несварение желудка — это слишком деликатное определение болезни, которой подвержены Свен Гедин и другие подобные ему провинциальные чингисханы.
Коротко, по-русски, это заболевание пищеварительных органов называется иначе: «Кишка тонка!»
1941, октябрь
Панегирик чулку
Старые дамские чулки — шелковые, фильдекосовые, бумажные, шерстяные и дешевенькие нитяные… На что они годились когда-то? Тысячная, если не миллионная доля их попадала в корзину сборщика утильсырья и, проделав, как в сказке, сложный и витиеватый путь, возвращалась обратно к потребителю — то ли в виде тех же чулок, то в качестве высокосортной бумаги, то еще в какой-нибудь новой и полезной ипостаси. Но все это были единицы, избранные, — счастливцы, родившиеся в рубашке. А остальные, — так сказать, чулочные массы? Невеселая старость и бесславная смерть ожидали их. Заштопанные, застиранные, залатанные и в конце концов заношенные до неистребимых дыр служили они жалкую роль утюжки или пыльной тряпки, или — что самое горькое и позорное — появлялись снова на выточенной ножке своей прежней владелицы, но уже не в качестве чулка как такового, а в виде простой приставки к нему, именуемой обычно заплаткой.
Где и когда, в каком месте и в какой именно час заканчивалось их земное существование — никто не знал. Да и кого это в сущности могло интересовать? Казалось, что может быть банальнее и неинтереснее судьбы старого женского чулка?
Но вот лютый враг рода человеческого начал войну, жестокую и титаническую, которую сам он называет тотальной, а мы называем народной и отечественной.
В этой войне сражаются на нашей стороне и женщины, и дети, и глубокие старики, и хлебные поля, и ветряные мельницы, и доменные печи, и лом, и лопата, и медная дверная ручка, которую мы сдаем сегодня в фонд обороны.
Нашли себе применение в этой гигантской битве и старые дамские чулки…
Плотно набитые песком, похожие на маленьких толстых поросят, лежат они на чердаках, на площадках лестниц, в коридорах учреждений и коммунальных квартирах, на улицах и во дворах, дожидаясь своего часа — то есть того часа, когда завоют над городом сирены, загудят нехорошим, чужестранным гудом самолеты, и тысячи вражеских «зажигалок» огненным ливнем обрушатся на крыши ленинградских домов.
Там, где вода не берет и даже буйная пена огнетушителя не может справиться с вулканическим термитным жаром фашистской бомбы, — там приходит на помощь советскому человеку песок.
И вот — прыгают один за другим эти шелковые, бумажные, шерстяные и нитяные поросята в лютый тысячеградусный огонь, наваливаются на него кучей, и душат, и давят, и прижимают его к земле, отнимают у него возможность дышать и двигаться, глушат и убивают его.
Честь и слава этим маленьким самоотверженным поросятам. Честь и слава старому залатанному чулку. Слава и честь простой русской женщине, которая нашла еще один способ — пусть очень несложный и нехитрый, но все-таки очень хороший способ — помочь своему отечеству в этой грозной битве его с диким взбесившимся зверем.
1941, ноябрь
Зимним вечером
Третьего дня вечером очередное воздушное нападение немцев застигло меня на улице. Нападение было неожиданным, не успели даже объявить тревогу.
До сих пор в таких случаях я находился или дома, или на крыше. Теперь пришлось познакомиться с тем, как это выглядит с «наземных позиций». Как бы ужасно и даже цинично это ни звучало, а должен сказать, что выглядит это — красиво.
Я и раньше знал, что пожар это не только стихийное бедствие, но и великолепное зрелище. А тут не один, не десять, а сотни маленьких пожариков. Вся улица, зимняя снежная улица, усыпана этими ослепительными, неправдоподобно яркими кострами. Такие же костры вспыхивают и на соседних улицах, и во дворах, и на крышах… По небу ходят лучи прожекторов, навстречу им летят ослепительные ракеты, — во всем этом есть что-то театральное, феерическое. Даже люди, которые деловито работают, расправляясь с фашистскими бомбами на улицах и на крышах, выглядят необыкновенно, даже одежда их кажется необычной. На снегу и на стенах домов неторопливо, не в лад тому, что происходит, разгуливают несуразные тени — необыкновенно густые, иссиня-черные и опять-таки неправдоподобно огромные, почему, вероятно, сами люди кажутся маленькими, почти гномами.
Летят все новые и новые бомбы, воют, свистят, шипят, как черти на сковородке. Люди кидаются к ним, подхватывают, пинают валенками, затаптывают, забрасывают песком… А за углом с опозданием воет сирена. Где-то в соседнем квартале раздается громоподобный удар, трещат камень и дерево, звенят стекла — разорвалась, по-видимому, фугасная… Люди разбегаются, падают лицом в снег, но через минуту опять сбегаются и опять копошатся вокруг этих фантастических костров.
Страшно ли это? Пожалуй, если подумать, так даже весело. Оставляя в стороне вопросы, так сказать, морального характера — вопросы долга, чести, патриотизма и т. д., — в этом есть что-то от спортивного азарта, опьяняющее раздолье силы и мужества, когда начинаешь вдруг впервые понимать, что, собственно говоря, значат слова: «Есть упоение в бою».
Скажут: «Ну да, ври, хвастайся — не страшно?!»
Отвечу: «Ну, что ж, может быть, немножко и страшно, но ведь в таком случае и в футбол играть тоже страшно. Ведь и там могут по ошибке разбить нос, сломать ногу или ключицу, а то и шею свернуть».
С гордостью записываю: мною собственноручно уничтожено четыре неприятельских бомбы. Правда, три из них мне помогали тушить какие-то девочки. Но с четвертой я разделался сам. И стабилизатор от нее я принес домой. Маленький алюминиевый хвостик этой воздушной хищницы лежит у меня на письменном столе.
А мальчишки-ремесленники — те поступают иначе: носят эти обгоревшие стабилизаторы на поясе — «у кого больше», как охотники носят убитых уток, а куперовские индейцы носили некогда скальпы своих бледнолицых братьев.
1941, ноябрь
Иванов Андрей
Ящик ночного столика в госпитале. С трех сторон его сделаны карандашом надписи. Читаю:
«Товарищ незнакомый. Я лежал здесь в постели. У меня фашистская мина оторвала левую ногу. Но сейчас пошло на улучшение. Врач очень хороший. К сему —
Иванов Андрей,
защищал город Ленина».
С другой стороны:
«Сестра тоже очень хорошая. Я до войны шахты буровил. Моя шахта № 3. Мне 31 год».
И с третьей, задней стороны:
«Товарищи! Победа будет за нами!»
Конечно, это не очень культурно — писать на столах. Для этого, скажут, есть бумага. Есть-то она есть, но что такое, скажите пожалуйста, бумага? Скурил товарищ, сгорела, скомкалась, потерялась — и нет ее, и никто не узнает, что жил на свете Иванов Андрей, буровил шахты и под конец жизни — между прочим, «к сему», защищал город Ленина. А столик — он хоть и хлипкий и не очень уверенно стоит на своих сосновых ножках, а все-таки как-никак надежнее…
Не знаю, культурно это или некультурно, но есть в этом что-то очень трогательное и очень человеческое — в нескромном желании увековечить себя, безногого, безрукого, может быть в самый серьезный и в самый ответственный час — на краю могилы.
1941, ноябрь