— Право же, если бы я встретила вас на улице, я бы не узнала! — начала Янка, с трудом сдерживая смех: таким придурковатым и забавным показался он ей.
— Si… si… signora![19] Это вполне естественно! — проговорил он с комической напыщенностью. — Такой человек, как я, не мог быть на высоте положения в Буковце, в этой жалкой дыре. Я сам удивляюсь, как я мог выдержать там так долго, — закончил он высокомерно, вставляя в глаз выпавший монокль.
— Генусик, проси панну Янину к столу. Завтрак готов.
— Пани, — произнес он с поклоном и королевским движением руки пригласил ее сесть.
— Если бы я раньше стал работать над голосом, я уже теперь пел бы в опере, но пока что вынужден ждать; надо будет еще съездить на полгода в Милан.
— Так советуют мужу, но это еще не решено, потому что…
— Не перебивай, жена… Будет так, как я пожелаю. К тому же у меня очень богатый меценат, он в восторге от моего голоса. Поверите ли, я беру верхнее си как Межвинский[20]… А-а!.. — Он пропел довольно свободно какой-то пассаж. — Меценат говорит, что у меня в верхнем регистре благороднейший металл. Для первого своего выступления беру Ентека из «Гальки». Жена! — крикнул он грозно, разбив яйцо, лежавшее перед ним на салфетке. — Эти яйца вкрутую; ты ведь знаешь, такие мне нельзя!
— Сейчас будут другие. Янова, я вам каждый день твержу, чтобы вы варили яйца всмятку.
— Выдумки это все, я их почти и не держала в кипятке. Вы только и делаете, что капризничаете, как малое дитя: то ему яйца переварены, то пересолены, то…
— Моя Бавкида, не шуми, принеси свежие яйца.
— Принеси… А если все вышли?
— Купи, свари и подай, да поскорее! — крикнул Залеский, втискивая в глаз монокль, который у него поминутно вываливался.
Залеская снова настрочила письмецо, и через некоторое время Геня с важностью проглотил два сырых яйца. Грызя сухарики и запивая их сладким чаем, он торжественно заявил:
— Искусство — это мученичество!.. Знаете, я ем сухари, как ребенок.
— Такое самопожертвование не останется без награды, — ответила Янка. Но он не понял иронии.
— Как отец? Я слышал обо всем, мне было очень неприятно. Но поверьте, этого следовало ожидать. В отношениях с людьми он был суховат, часто несправедлив. Ничего не поделаешь, это человек старой закваски, рутинер.
— Когда ваша свадьба? — быстро перебила его супруга.
— В начале мая.
— А, вы выходите за этого… как его… ага, за Гжесикевича, славный малый! Конечно, он не орел, но все же, как бы это сказать, — Залеский щелкнул пальцами, вытянул манжеты и вставил в глаз монокль. — В общем, не в этом дело. Поздравляю от всего сердца и желаю счастья.
— Благодарю, я со своей стороны желаю вам успеха на сцене, — ответила Янка сухо: его покровительственный тон раздражал ее.
— Успех, цветы, аплодисменты… О, все это будет, даю вам честное слово. — Он по-актерски прижал руку к сердцу, вытер носовым платком губы, отряхнул обшлага, не церемонясь с присутствующими оглядел себя в зеркале напротив стола и встал.
— Прошу прощения, приходится отказаться от столь приятного общества и уйти.
— Генусик, ведь мы же собирались идти вместе, помнишь куда?..
— Не стану вам мешать. Я заглянула только на минутку, мне предстоит еще зайти в магазин, — сказала Янка, поднявшись и надевая шляпу.
— Жена останется дома. Я забыл, один композитор назначил мне свидание. Addio, ma bella, addio, signora![21] — Он послал Янке воздушный поцелуй, небрежно кивнул головой на прощание и вышел.
Его голос, насыщенный благороднейшим металлом, в последний раз прогремел на лестнице.
— Чудесно! — сказала с восхищением Залеская. — Не правда ли, он красив? Посидите еще немного. У женщин он пользуется бешеным успехом. Они засыпают его письмами. Мы читаем их вместе и смеемся. Я даже иногда на них отвечаю. Это так забавно. Я назначаю его поклонницам свидание в такое время, когда муж на службе или на уроках пения. Да, теперь я вспоминаю, вчера его приглашал Носковский… Куда же вы, останьтесь! Хотите конфетку, вот эти прелесть! — упрашивала она, протягивая коробку. Янке так надоело все, что, не обращая внимания на поцелуи и неустанные просьбы Залеской, она оделась и ушла. На улице ее догнала Янова.
— Уж я-то бежала во весь дух, еле догнала вас. Я хотела вам напомнить, барышня: может, вы могли бы забрать меня с собой в Кроснову…
— Хорошо, но только с Иванова дня: после свадьбы мы сразу же уезжаем и вернемся в июне; я скажу пану Гжесикевичу…
— Скажите ему, барышня, скажите, а то мне здесь больше невмоготу. Правда, они люди добрые, да не могу я с ними. Взять хотя бы пани Залескую: вроде бы ничего, да что-то тут у нее не в порядке — она стукнула себя по лбу. — А муж такой прощелыга, не дай бог: знай только глотку дерет, будто его кто кипятком обварил, даже соседи бранятся — спать не могут. И такая бедность, такая бедность, только и берут в долг, по запискам. Хозяйка с ног валится, целыми днями по урокам бегает, а он что заработает, что от нее вытянет — все прокутит с этими финтифлюшками, — она сделала презрительный жест рукой, — уж я-то вижу, только хозяйке не говорю: ей, бедняжке, и так горя хватает. А он, пес паскудный…
— Вы, Янова, часто видите свою дочь? — прервала ее Янка.
— А то как же, вот и вчера видела, только издали, когда она в школу шла, а горничная за ней несла книги; я спряталась за воротами — в груди что-то сдавило, и дышать стало трудно; высунула я голову, она заметила меня и засмеялась. Такая бледненькая, а в поясе тоненькая-претоненькая, как оса, ходит, будто на пружинах, и одета шикарно — ну, прямо-таки настоящая барышня.
— Вы с ней разговаривали?
— Как можно, разве я смею остановить на улице такую барышню? Ведь я женщина простая, неученая, еще обидеться может, да и в школу она спешила. Как увидит меня — взглянет так, будто огнем обожжет, и побежит, — сказала Янова, посмотрев на Янку выцветшими, полными слез глазами. — Пошла я раз в воскресенье к ее благодетелям, посадили меня в кухне и велели ждать; вышел лакей и сказал, что барышня приказали, чтобы няня — это, значит, я — зашла к ней. Привела она меня в свою комнатку, такую чистенькую да красивенькую, что я даже перекрестилась. У самой богатой помещицы — и то такой нет. Показала она мне все подарки, какие получила. Господи, красота-то какая: и материи разные, и золото, и бриллианты! Долго я с ней говорила, потом принесли мне обед, а моя барышня-дочка подарила вот этот платок и велела носить его; на прощание просила, чтоб я почаще приходила, да только ей надо много заниматься теперь; и такая была со мной добрая и так погладила меня по щекам, что я даже ручонки ее расцеловала, — а они у нее вот такие худенькие. — И Янова показала три своих пальца. — Что и говорить, хорошую дочь мне дал господь бог, хорошую! Правда, матери, может, хочется приласкать голубку да поплакать, но раз нельзя, так нельзя, — и она вытерла фартуком глаза.
— Вы, Янова, замечательная мать. Другой такой, пожалуй, на свете нет.
— Да ведь она мое дитя! Побывала я и в больнице у старого барина — и так наплакалась там, в глазах все потемнело.
— Вы ходили туда, Янова? Спасибо, спасибо вам за это! — воскликнула растроганная Янка.
— Пани Залеская объяснила мне все, я в одно из воскресений нарядилась и пошла. Не узнал он меня. Говорю ему: «Да ведь я, пан начальник, Янова, у вас служила, в Буковце». Он давай кричать, что нет никакого Буковца! Вы слышите, барышня, — нет Буковца, а? И так сам с собой разговаривал, так смотрел своими красными глазищами, как тот ворон, которому мальчишки глаза выжгли. Господи, думала я, сердце у меня лопнет от боли! Ведь такой начальник, такой ученый, такой добрый шляхтич — и такое ему бедняжке выпало, — сокрушалась старуха.
Янка рассталась с Яновой и побрела по Маршалковской.