Янка успела подхватить его, прежде чем он свалился на пол.
— Отец! Отец! — застонала она в отчаянии. — Янова, воды!
— Тихо, дочка, тихо! Все обойдется, расстегни воротник; вот и все, стало легче. — Он выпил воды и посмотрел на нее ясным взглядом, но печально, с болью.
— Поезжай, дитя мое, я не удерживаю, знаю, для тебя это счастье. Мы, старики, отцы и матери, — эгоисты, нам бы хотелось, чтобы дети всегда были при нас. Поезжай, прошу тебя. Я справлюсь тут, хоть и один… хотя тебя… не будет… хотя… Клянусь, я хочу этого! — крикнул он, ударил кулаком по столу и умолк, силы ему отказали; он опустил голову на грудь, и слезы покатились из глаз. Он ничего больше не говорил, только плакал, как ребенок.
Янка, встревоженная его состоянием, растроганная этими слезами, которые падали на ее сердце, словно сгустки раскаленной лавы, встала перед ним на колени и страстно заговорила:
— Папа! Я не поеду. Останусь с тобой. Прости меня. Прости, я не знала, что причиню тебе такое горе! Я не оставлю тебя одного, мы не расстанемся никогда. Слышишь, отец, только прости меня! — умоляла она, подняв смертельно бледное лицо, словно хотела почерпнуть мужества для жертвы, которая превышала ее силы. — Да, я не поеду, останусь с тобой, отец.
— Янка!.. Яня!.. — отозвался он, схватил ее в объятия, и принялся горячо целовать; потом заговорил как-то бессвязно, порывисто, засмеялся, закусил кончик бороды, наконец успокоился и вытер слезы.
— Дитя мое, я прошу тебя, поезжай.
— Нет, отец, я решила окончательно — не поеду. Не поеду! — повторила она и встала. Ей казалось, что после этих слов весь мир для нее рушится и гибнет во мраке, что все в ней умирает. Пустота вдруг воцарилась в мозгу и сердце. Янка спокойно поглядела на отца и еще раз повторила:
— Не поеду!
Она тяжело упала на стул, уже не сознавая, что с ней происходит.
Орловский вскочил с кресла. В глазах засветилась беспредельная благодарность; он упал перед Янкой на колени и, прежде чем она успела вырваться, обнял ее ноги и начал целовать их.
— Дитя мое родное, дитя! — твердил он.
Янка подняла его и подвела к креслу — он шатался. Янка собрала все силы, чтобы самой не потерять самообладание, налила отцу чаю.
— Знаешь, отец, если бы Гжесикевич пожелал, я бы пошла за него, — сказала она, чтобы только его успокоить и убедить в том, что сделает все, что говорит. — Ты бросишь тогда службу и поселишься с нами.
— Брошу службу, брошу, мне уже все опротивело, с некоторого времени я чувствую себя больным, голова постоянно болит, — он не досказал мысли и порывисто обернулся: ему показалось, что преследующий его призрак стоит за ним; он ясно слышал его голос и теперь стал искать его глазами.
Янка видела это движение не впервые, но не придавала ему значения, да в эту минуту она и не поняла, в чем дело, а только смотрела на отца и повторяла:
— Не поеду, останусь, не поеду! — Все в ней сопротивлялось этому решению. Она сидела молча, потрясенная всем случившимся, не в состоянии еще понять всей важности события.
Янка уложила отца в постель; покорно, почти бессознательно принимала она его поцелуи и слова благодарности. Потом машинально, по привычке, пробежала последний номер газеты, даже попыталась остановить свое внимание на фасоне шляпы, которую увидела в «Плюще»,[14] дала Яновой распоряжения на завтра, сама убрала со стола, спрятала посуду в шкаф, расплела косы, проверила, заперты ли форточки, постояла немного y окна, бросив мимолетный взгляд на зеленые огни стрелок, и отправилась спать…
Только когда ее окружили мрак и тишина, когда она собралась с мыслями, она вдруг пришла в себя и села на кровати.
— Я не буду играть в театре, останусь в Буковце, выйду за Гжесикевича! — твердила она с горечью. Эти слова, как глыбы, падали ей на сердце. Обезумевшим взглядом смотрела она в пустоту и замерла на мгновение, словно подрубленное дерево, готовое свалиться на землю.
«Что это? Почему? Кто хочет этого? Зачем?» — спросила она, стремительно вскакивая, словно раненый зверь, собирающий последние силы, чтобы броситься прочь от смерти или защищаться до последней капли крови. В ее мозгу и сердце пронесся ураган протеста.
«Нет, нет, нет, тысячу раз нет! Никогда! Разве есть такая сила на земле, которая могла бы меня удержать? Разве есть такие путы, которые бы я не разорвала?»
«Отец!..» — прошептал какой-то внутренний голос. — Отец!.. — повторила она, оглядываясь, как бы желая узнать, кто произнес это слово. Янка задрожала. — «Нет, никогда! Никто, даже отец, не удержит меня. Я хочу жить, там мое счастье! Театр для меня все, а тут убожество, прозябание, медленная смерть, неволя, вечный голод души, мука!» — «Отец болен!» — прошептал снова тот же строгий голос. — «Никто не приносил себя в жертву ради меня, и я не буду. Это мое право — жить!» — «А долг?» — «Долг? — она рассмеялась язвительно. — Кто о нем думает? Долг перед собой — самый важный долг, да, да! — Янка волновалась все больше. — Что меня остановит? Люди? Я достаточно узнала их подлость; я презираю общественное мнение, знаю, кто его создает; я презираю пересуды — знаю им цену. Что же удержит меня?» — спросила она, как бы бросая вызов всему миру. «Совесть, — тяжело прозвучало в ее сознании. — Сострадание, долг, совесть!» Янка зашаталась, села на кровати и со страхом уставилась в темную глубину комнаты. Лампадка у противоположной стены перед иконой божьей матери мигала тусклым огоньком. Янке показалось, что оттуда, из глубины появилась огромная страшная фигура и сильным, как колокол, голосом повторила:
«Сострадание, долг, совесть!»
— Значит, я должна добровольно обречь себя на гибель? — почти теряя сознание, вполголоса спросила Янка.
«Да».
— Значит, я должна остаться здесь навсегда, запереться в тесной каморке жизни и отречься от всякой мысли о независимости?
«Да».
— Значит, если я принесу себя в жертву, отрекусь от себя, погибну в этом убожестве, то это и будет «сострадание, совесть, долг»?
«Да».
Янка упала на кровать и застонала; вихрь самых противоречивых мыслей кружился в голове, жгучая боль тисками сдавила сердце.
— Нет! — твердо сказала она и поднялась, крепко стиснув руки. — Нет, пойду, что бы ни случилось, пойду?
«Ступай, ступай, ступай», — казалось, прозвучал голос, подобный теперь стону погребальных колоколов, гремя, отбивая страшный ритм в ее мозгу. Янка слушала, и ей чудилось, что стены открылись: из-под ног убегает дорога в мир — ясный, веселый, сияющий; она идет по этой дороге и вдруг замечает посиневшее тело отца; Янка вскрикнула от ужаса, заметалась по комнате, мысли смешались, словно рябь пробежала по зеркалу озера.
— Боже! Боже! Боже! — застонала Янка, и такая невыносимая боль охватила ее, что она закричала.
Часы шли за часами и, подобно каплям, падали в бесконечность; ночь держала мир в черных объятиях, ночь, полная влаги и вихрей, которые выли за окном, гнули жалобно скрипящие деревья, единоборствуя с лесом. Стон телеграфных проводов, похожий на жалобный вой цепной собаки, носился по комнате. Скорбные голоса ночи раздавались над лесом, неслись, подобно свету звезд, сквозь мрак и умирали вдалеке. Земля и ночь слились в одну бесформенную глыбу, которая содрогалась во сне, стонала вихрями и скрежетала.
Янка лежала тихо; буря в душе утихла. Она была похожа на обломок дерева, выброшенный на прибрежный песок, где волны жадно лизали его, не в силах уже схватить и утащить в глубину.
В ней все притихло, замерло. Так после бури замирает и затихает природа, но в воздухе еще продолжает трепетать гроза, на земле дымятся развалины, и зарница нет-нет, да прорежет огненной лентой горизонт.
— Останусь, останусь! — проговорила она голосом, похожим на стон умирающего. — Останусь! — Последний раз ее грудь поднялась от рыданий. — Останусь! — повторила она, сознавая, что все, что в ней жило и мыслило, умирает и сливается с этой страшной ночью. Она чувствовала, что, словно крутящееся веретено, освобождается от грез, возвращается в какое-то первобытное состояние, где нет желаний, мыслей, страстей и живешь так, как осенняя береза без листьев, наполовину мертвая, гнешься по воле ветра, падаешь там, где хотят люди, угасаешь, как того хочет земля.