— Ты что натворил, болван эдакий! Я ведь тебе ясно сказал: синее письмо бросить в почтовый ящик в поезде, белое отдать начальнику.
— Так оно и было, два письма: белое и синее. Вы, вельможный пан, велели синее на паровоз, а белое начальнику.
— Почему же ты так не сделал? — спросил Анджей уже спокойнее, заметив приближавшуюся мать.
— Да вот, вышел и до самого леса помнил — белое начальнику, синее на паровоз, а потом дьявол все перепутал, что к чему — забыл. Синее стало там, где белое, а белое, где синее, а кому какое — не знаю. А на станции мне показалось, что синее начальнику, а белое на паровоз. Я, вельможный пан, помнил, хорошо помнил, да над лесом вороны закаркали, а я в них бросил камнем и пошел себе; до самого леса твердил: синее на паровоз, а белое начальнику, а в лесу-то все и перепуталось. Думал, думал — никак не вспомнить. Да вы не серчайте, ведь все знал, до леса твердил — белое, белое, белое — начальнику, начальнику…
— Пошел к черту! Отведи буланого в конюшню! Ответ принес?.
— Отдал хозяйке.
— Шевелись! — крикнул он, передавая Бартеку поводья.
— Вельможный пан, — шептал сквозь слезы Бартек, — ведь до леса думал правильно: белое, белое…
— Убирайся прочь, идиот! Оботри коня, покрой на ночь попоной.
Бартек исчез в темноте. Он тянул за повод лошадь, почесывал затылок и бормотал:
— О господи! Всему виной воронье проклятое — бросил камнем, и все в голове перепуталось. А ведь помнил: белое, белое, а в лесу… Это они, стервы, дурь на меня наслали за тот камень…
Анджей вместе с матерью направился домой. Старуха, искоса глянув на него, тихо сказала:
— Тебе письмо от панны Орловской.
— Да, говорил мне этот идиот Бартек. — Анджей зашагал быстрее: им овладело нетерпение.
— Ендрусь, мне никак не угнаться за тобой — задыхаюсь.
Анджей замедлил шаг, взял заботливо мать под руку и пошел уже спокойнее.
— Приезжала Юзя, — начала старуха, не зная, как рассказать ему о том, что слышала от дочери. Тревожно и робко поглядывая на сына, она не решалась передать разговор: материнская любовь удерживала ее.
— Юзя не собирается в Варшаву? Не говорила?
— Нет, но много рассказывала о панне Янине, — произнесла вдруг старуха дрогнувшим голосом.
— Можешь не повторять: догадываюсь, о чем она говорила — перемывала, наверно, панне Орловской косточки, живого места не оставила. Я хорошо знаю эту ведьму.
Старуха с облегчением вздохнула: раз он все знает и хочет на Янке жениться, значит Юзя говорит неправду. Это так ее обрадовало, что она тут же принялась жаловаться на Юзю:
— Такая жадная — просто стыд. Все ей дай да дай, и надо мной смеется.
— Любит все цапать; на прошлой неделе выпрашивала у меня два бронзовых подсвечника. Я не дал — сама стащила. Ладно, бог с ней. Ты, мама, все-таки не разрешай ей входить в дом, когда меня нет. Склочная баба, ссорится с целым светом, и все ее боятся. Кто бы ни попался ей на язык — прав или неправ — так отделает, что чертям станет тошно, да и дома у нее настоящий ад: бедный Игнатий совсем голову потерял.
Они вошли в особняк. Анджей торопливо разорвал конверт и впился глазами в письмо; румянец радости залил его белое, с правильными чертами лицо. Он поглаживал свою светло-каштановую шевелюру и покусывал усы, пробегая письмо глазами несколько раз.
— А ты, Ендрусь, прочитай вслух, я тоже хочу знать, — попросила старуха, дотронувшись до письма.
Он прочел. Мать совсем успокоилась: все подозрения и сомнения растаяли, как снег под лучами весеннего солнца; сердце переполнилось радостью, и счастье засветилось на ее бледном восковом лице.
— Вижу теперь, ты женишься на ней, да и пора, Ендрусь, пора, — вздохнула старуха.
— Жениться, мама, я готов хоть сейчас, если только она пожелает, — надежда и радость пробудились в нем. — Будет, мама, у тебя невестка, будет.
— А внучата?
— Будут и внучата! — воскликнул он, смеясь, и поцеловал матери руки.
Мать прижала к груди его голову.
— Я старая женщина, внучата мне необходимы, вот только я хочу, чтоб дети были от тебя, Ендрусь; а Юзины не наши, нет, они какие-то заморские и бабушку совсем не понимают.
Анджей принялся строить планы на будущее и столько всего наговорил, что старуха засияла от радости: она слушала и не могла наслушаться. Обыкновенно сын проводил время вне дома, занимался хозяйством, к родителям приходил только на обед, перекидывался несколькими словами и исчезал. А вот теперь, вместо того чтобы уйти к себе или уехать в Витово, где часто он проводил вечера, он болтает с матерью, рассказывая ей о Янке, мечтая о будущем. Он прикасался к груди, куда спрятал письмо Янки, ходил, садился, клал голову на стол и задумывался, погружаясь в мечты.
Мать по обыкновению сидела в своем старом, ободранном кресле и вязала чулок, иногда склонялась, чтобы разыскать спущенную петлю; тогда она вскидывала свои серые глаза на Анджея. Мать радовалась его счастью. Беседу прервал грохот брички.
— Отец приехал.
Батрак отвел пьяного, еле стоявшего на ногах старика в его комнату, которая служила им одновременно столовой; старик, тяжело дыша, упал в глубокое кресло, заскрипел зубами, ударил рукой по ручке кресла и застонал:
— Ох, башка трещит! Чтоб меня собаки загрызли, быть завтра дождю! Фу, как башка трещит! Ну, что с картошкой?
— Копать кончили.
— Был я в лесу: много народу понаехало за дровами. Эх, как сверлит в башке! Мать, а мать, дай-ка водки залить горло бешеному псу, который грызет меня вот здесь, изнутри.
— Ты, отец, и так залил ему горло через край еще там, в лесу, — с горечью возразил Анджей.
— Тихо, сынок, тихо! Видишь, как дело было: заныла нога, послал я Валека за водкой и опрокинул стопочку, смотрю — и другая разболелась, тогда я еще выпил малость. Ендрусь, а ведь лес-то я продал, — самодовольно сказал он, растирая колено.
— Я же просил тебя не продавать, снова кого-нибудь надул!
— Тише, сынок! Заплатили как за первосортный! Хо! Немец хотел меня обвести вокруг пальца, да сам остался с носом, чертов шваб! Мать, а мать, дай водки, а то башка трещит. — Он заскрипел зубами, голова его запрокинулась, лицо вдруг посинело, покрылось потом. Он сморщился от боли.
— Мать, дай водки! — стонал он.
— Как бы не так — хочешь ноги протянуть? Что доктор наказывал? Нельзя тебе! Хватит! Ни капли больше не дам.
— Говорю тебе, мать, дай водки, не то… — Он так хватил кулаком по столу, что подскочили тарелки и стаканы. Потом застонал и весь скорчился.
— Не давай, мама! — воскликнул Анджей, видя, что мать, вытирая слезы, ищет ключи от кладовой. — Если отец сам не заботится о своем здоровье, то должны это делать мы.
— Ох, мой панич, и какой же ты у меня умник-разумник! Если вы такие — завтра же переберусь к Юзе: она-то уж даст мне водки столько, сколько захочу, она всегда будет помнить, кто я такой, — бормотал старик все тише.
— Я пан, вельможный пан Петр, помещик! Вот я вас, сукины дети! Слушать меня, или выгоню ко всем чертям! Клянусь богом… Мать, дай водки… Ендрик… Эй, Ендрик, поди прочь, говорю, ну поди прочь, а то… — Он заскрежетал зубами, бормоча что-то бессвязное, и наконец заснул.
Анджей уложил его в постель. Служанка хотела снять с него забрызганные грязью сапоги, но он так брыкался и кричал сквозь сон, что пришлось оставить его в покое. Уже несколько лет подряд он спал не раздеваясь, ибо каждый вечер напивался до бесчувствия. Днем он не брал водки в рот, зато вечером пил до изнеможения.
Несмотря на расторопность и ум, старик был хамом в полном смысле слова, и ничто не могло его изменить. Бывало, раньше, когда ему приходилось вести дела, он умел скрыть свою грубость, но за последние годы, когда все хозяйство вел Анджей, он перестал стесняться. Пил в корчме с мужиками и тут же смеялся над ними — это доставляло ему огромное удовольствие, — издевался над всем, кичась своим богатством, которое росло с каждым годом: он не тратил и половины дохода.