17
«Костенька, хороший мой!
Я и не подозревала, что так буду скучать без тебя. Ты не зазнавайся, но мне тебя очень не хватает. А то, что пишу редко, еще ни о чем не говорит. Просто некогда. Весь день, дотемна, мы работаем, а потом спим. Может быть, с непривычки, но я очень устаю. Едва добираюсь до постели. Благо еще, что живем мы сейчас в деревне, в тепле. Деревня называется Долгая. Она, и верно, долгая — всего одна улица, тянется километра на четыре, вдоль речки.
Мы с Ксенией Александровной квартируем у колхозной бригадирши Фроси. Она очень деловая и строгая женщина, ее все слушаются и уважают в колхозе. „Не человек, а кремень“, — говорят о ней здесь. А на самом-то деле она тоже бывает слабенькая, как, наверное, весь наш женский пол. У нее в войну убили мужа, они с ним всего месяц вместе пожили.
— Хоть бы ребеночка мне оставил, а то совсем одна-одинешенька. Только вот с вами, заезжими, и утешишься. А так домой-то даже идти неохота. Хозяйство свое домашнее порушила, заниматься им тоже не для кого. Особенно в праздники тоскливо. Те, кто с мужьями, веселятся, а нам, вдовам, — одна печаль.
— А почему вы второй раз замуж не вышли? — спросила я.
— Люблю я его, девонька. Пока молодая была, все ждала его, даже когда „похоронную“ получила. Еще после войны года два ждала. Сказать, чтобы женихов у меня не было, нельзя. После войны мало кто в деревню вернулся, но все же за мной ухаживали; бывало, и сватались. А я еще надеялась. Ну, фронтовики — парод нетерпеливый, истосковались за войну по женской ласке, все торопились пожениться. И когда я перестала ждать, все они оказались семейными. Кто знает, может, и удалось бы мне составить второе счастье, не повремени я. Да вот опоздала. А сейчас уж за пятьдесят перевалило, думать об этом нечего.
Вообще она очень чистая. Мне кажется, она лучше Ксении Александровны, хотя и необразованная, простая женщина.
— Теперь вот только в работе все утешение и удовольствие, — грустно говорит она.
— А вы работаете с удовольствием? — спросила я.
— Работа она работа и есть. Хлеб-то кушать всем надо. А он, хлеб-то, ох как нелегко достается!
Да, я убедилась, как дорого достается хлеб. Жила в городе и не подозревала, что люди его кровью добывают. Дома сколько его выбрасывали, чуть зачерствел — в ведро, на помойку. А вот крестьянин — он к хлебу по-другому относится. Фрося вот не бедная и не жадная, а режет хлеб так, чтобы крошек меньше было, а те, что упадут на клеенку, сметет в горсть — и в рот. Знает ему цену. Я бы всех городских жителей заставила хоть раз в жизни поработать в деревне от посевной до уборки. Нынче здесь была засуха, все выгорело, так колхозники на каждый колосок чуть ли не молились. Нынешний год предсказывают тяжелый. Скот сейчас тоже режут, кормить нечем.
Вообще я раньше не представляла всей тяжести деревенского труда. Да и жизни. Некоторые деревни живут более или менее зажиточно и культурно, а некоторые совсем дико. Даже клуба нет. А ведь это живут те, кто всю страну: и рабочих, и служащих, и армию — всех кормят и хлебом, и мясом, и молоком, и яйцами.
Коля Горбылев возмущается:
— Это все потому, что не по науке ведется хозяйство, землю не удобряют.
А Ровесник мамонта сердится на него:
— Твоим навозом только и удобрять.
Но что сам об этом думает, не говорит. Лишь сердится, когда спрашивают его.
Только Сабанеев радуется, что в деревне живем. Ему лишь бы „девочки“ были. Гнусный тип.
У меня теперь новое прозвище: Геологиня. Оно мне почему-то нравится, может быть, потому, что звучит все-таки красиво, почти как „княгиня“. Только Тишайший по-прежнему зовет Инфузорией. Он стал добрее ко мне, во всяком случае, не кричит и старается ругаться при мне не слишком крепко. Иногда даже снисходит до бесед. Содержание их примерно таково:
— Ну как, Инфузория?
— Ничего.
— Привыкаешь?
— Привыкла.
— Ну-ну.
Меня возмущает его снисходительный тон, по я сдерживаюсь.
Знаешь, вчера всю ночь читала. Раньше, в палатках, было не до чтения, а сейчас светло и тепло в комнате. У Фроси всего четыре книги: „Справочник полевода“, „Книга о вкусной и здоровой пище“, „Краткий словарь иностранных слов“ и „Как закалялась сталь“. Я начала читать Островского. Просто так, от нечего делать, думала, что все уже про Павку Корчагина знаю, когда-то и книгу читала, и кино видела. Начала и не могла оторваться. Были же такие люди! Не знаю, может, они и сейчас есть, но только о них не пишут. А может, время такое героическое было. Знаешь, я завидую и Павке, и Сереже, и Рите — всем героям этой книги. Яркая у них была жизнь!
И знаешь, что я подумала? А могли бы и мы так жить? Люди целиком отдавали себя делу революции, отрешались даже от личной жизни. Помнишь, Павка говорит матери: „Я, маманя, слово дал себе дивчат не голубить, пока во всем свете буржуев не прикончим. Что, долгонько ждать, говоришь? Нет, маманя, долго буржуй не продержится… Одна республика станет для всех людей, а вас, старушек да стариков, которые трудящиеся, — в Италию, страна такая теплая по-над морем стоит. Зимы там, маманя, никогда нет. Поселим вас во дворцах буржуйских, и будете свои старые косточки на солнышке греть. А мы буржуя кончать в Америку поедем“.
А я вот без тебя очень скучаю и ничего с собой не могу поделать. Вообще я, наверное, слабая для борьбы. Вот даже Сабанеева, уж такого отъявленного типа, и то перед всеми разоблачить не могу. Сама презираю, а не могу всем сказать: „Что вы на него смотрите? Неужели вам не стыдно на него смотреть? Гоните его прочь!“ Решила твердо: завтра так и скажу. Вообще мне надо воспитывать волю.
Ты сильнее. Я думаю, что и ты мог бы так, как Павка, поступать, только в наше время условия другие. И живи Павка в другое время, он, может быть, тоже был бы таким же сильным, но в чем-то иным. Уж, во всяком случае, он бы полетел в космос, как Гагарин.
И еще вот о чем я подумала. Жизнь у Павки была трудная, но красивая. А вот у меня сейчас жизнь тоже нелегкая, а красоты в ней той нет. Или мы ее просто не видим, как, может быть, не видел ее Павка? Просто боролся за великую идею — и все, не обращал внимания, красиво или нет. А так хочется, чтобы жизнь была красивой и полезной для кого-то. Эх, найти бы аникостит!
Коля Горбылев со мной во всем согласен, только в одном возражает:
— Наше время еще интереснее, мы атом расщепили, в космос проникли. И Павки Корчагины рядом ходят, только ты их не замечаешь. Ты думаешь, если парень в узких брюках и танцует шейк, то он уже подонок? А поскобли его хорошенько, у него под всем этим душа-то настоящая. И он в бой ринется, жизни не пожалеет за идею. Да что говорить, сколько в Отечественную войну таких было. У нас на лестничной площадке жил один. Простой был парень, по вечерам в домино играл, а бывало, и в картишки, мышей боялся. А сейчас — Герой Советского Союза.
Может, Коля в чем-то и прав. Хочется надеяться. А как ты думаешь? Очень хотелось бы с тобой поговорить.
А отпуск тебе дадут? Ты только сообщи заранее, и тогда я тоже отпуск возьму. Представляешь, целый месяц мы будем вместе! Неужели это когда-нибудь будет? Даже не верится.
Костенька, ты мне пиши чаще, а главное — подробнее обо всем. А то ты все по одной страничке, как рапорт.
Пиши!
Крепко тебя целую.
Антоша».
18
Наконец-то долгожданная команда:
— По местам стоять, со швартовов сниматься!
На мостике хозяйничает старпом. Он почему-то нервничает, бегает с одного борта на другой, перевесившись через ветроотбойник, кричит в мегафон:
— Боцман! Кто там на носу «сопли» развесил?
Я уже знаю, что «сопли» — это кто-то из швартовой команды забыл убрать кранец. Поднимаюсь на цыпочки, вижу, как боцман распекает Игорешку. Слов не слышу, но догадываюсь, что интеллигентный боцман сейчас в выражениях не стесняется.
Командир сидит на раскладном стульчике на левом крыле мостика и молча наблюдает за всем. Кажется, он равнодушен к происходящему, старается только никому не мешать. А я, по-моему, путаюсь у всех под ногами. Хорошо еще, что на руле стоит сейчас сам старшина первой статьи Смирнов, а не Гога. Старшина обменивается с командиром электромеханической боевой части инженер-капитаном 3 ранга Солоииченко впечатлениями: