Отмечая, что немецкий ученый бродил «ощупью по русским летописям» («затруднялся различить Временник от Степенной книги... нисколько не был в состоянии определить ни древности, ни подлинности источников») и зависел «от бестолковых переводчиков», Иванов напомнил, что его заслуженно упрекал Татищев за пренебрежение летописями, за грубые погрешности, причинами которых были незнание русского языка и одностороннее, ошибочное понятие «о русской старине». А после слов, что «доселе некоторые из нас вполне уверены, что вопросу о норманнах принадлежит неотъемлемое преимущество перед прочими задачами отечественной истории», с горечью воскликнул: «Сколько свежих сил, сколько времени и усердия, сколько постоянства и ревности истрачено нами!.. А где плоды, коих ценность равнялась бы нашим пожертвованиям!..». Одновременно с тем им было замечено, что «напрасно толкуют, будто краеугольный камень для критических изысканий относительно отечественной истории положил Байер», т. к. его работы «покоились в забвении до Шлецера, громко провозгласившего о высоком достоинстве, коего в них весьма многие дотоле и не подозревали».
Проанализировав претензии Шлецера к Татищеву, Иванов заметил, что он, «слишком торопливый в своих критических отзывах на счет наших писателей, назвал Татищева истым русским Длугошем, т. е., по собственному его толкованию, бесстыдным вралем, обманщиком, сказочником». Шлецер, добавлял автор, этот «неумолимый судья чужих ошибок», страдая «закоренелым недугом пристрастия, не всегда помнил о своей задушевной kleine Kritik, довольно часто порицал наугад, порою - умышленно приводил ложные цитаты. Это давно уже доказано, и только безотчетное предубеждение доселе упорно отвергает явные улики», и что «как скороспелы, как смелы» его приговоры, «доселе повторяющиеся» в литературе. Говоря, что суждения Шлецера о Татищеве - это «вопиющая неправда», Иванов конкретными примерами подтверждает данный факт, одновременно указывая, что в «Несторе» он беспрестанно противоречит себе, что он скорее затмевает, чем проясняет спорный вопрос о начале, характере и развитии летописания, что как неверен его взгляд на древнейший быт славян до Рюрика и на начало русской истории с призвания варягов, что уже Эверс и Лелевель указали на ложные представления Шлецера о прошлом восточных славян.
Ведя речь о Миллере, заключил, что он, несмотря на ошибки при издании ПВЛ, достиг главнейшей цели, которую предназначил себе, а его статью за 1755 г., в которой впервые прозвучала мысль о публикации летописей, назвал «замечательной». При этом заметив, что Миллер заимствовал сведения о летописях именно у Татищева, который, «невзирая на ограниченные способы, не устрашась никаких препон, не смущаясь ничьими подозрениями», «совершил подвиг, на который не отважился никто из его сверстников». Так, он первым рассказал о Несторе, о том, что у него были предшественники, а также продолжатели, которые редактировали его труд. В целом, как подытоживал историк, направление, которому следовал Татищев, «существеннее и важнее, нежели разрывчатые, побочные изыскания Байера», и что Шлецер, «обладавший огромным запасом разнообразных сведений», очень много повторяет из Татищева («пишет указкой Татищева!», при этом «расточительно наделяя его упреками»), в том числе и его ошибки. В отношении же его нелестного мнения о Ломоносове Иванов сказал, что оно представляет собой поверхностное рассуждение о ходе русской историографии[214].
В 1844 г. Г.Ф.Головачев в статье, опубликованной в «Отечественных записках» и посвященной жизни и творчеству Шлецера, именует его «великим деятелем», «истинным, добросовестным ученым». При этом уверяя, что до него «никто еще не осветил лучом критики источников нашей истории; что, кроме Байера, Миллера и Татищева, никто не предшествовал ему на этом пути, и вы изумитесь колоссальному подвигу ученого немца» во имя русской истории (по его словам, он «сознал себя историком» в России и что «пребывание в России имело благодетельное действие на его дарование»). Шлецер, подводит черту Головачев, также внеся значительный вклад в изучение всеобщей истории, мог во многом ошибаться, на многое смотрел слишком односторонне, но он «подвинул современников своих к деятельности, положил печать своего ума на современную ему Германию, - для нас соответственно, для нашей истории совершил великий труд, перед которым кажутся ничтожными труды многих из его последователей»[215].
В том же году в «Журнале Министерства народного просвещения» был помещен за подписью П.Б. (П.Г.Бутков?) многостраничный разбор первого тома исследования А.А.Куника «Die Berufung der schwedischen Rodsen durch die Finnen und Slawen. Erne Vorarbeit zur Enstehungsgeschichte des russischen States. Bd. I» («Призвание шведских родсов финнами и славянами. Введение в историю развития российского государства»), изданного в Санкт-Петербурге в 1844 году. Причем разбор самый доброжелательный и он подробно ведется по всем разделам книги: введению и пяти главам, что позволяло незнающему немецкий язык читателю детально ознакомиться с главными ее положениями. Так, отмечается, что «автор с негодованием опровергает несправедливые упреки гениальному историку» и «основателю русской исторической критики» А.Л.Шлецеру, во многих отношениях опередившему свой век, приведены слова Куника, что «он первый назвал историю славян (древних) существенною частью русской истории, и даже думал об истории славянского права», что он «первый панславянист и панфиннист в истинном значении слова». Особенное расположение П.Б. вызвало то, что ученый «указывает и берется проложить новый путь исследования, еще не испытанный в приложении к русской истории, но уже блистательно оправданный опытами иностранных, преимущественно германских лингвистов». Останавливаясь на характеристике этого пути, рецензент подчеркивает, что раньше «исследователи не совсем еще ясно понимали, что всякий язык... содержит свидетельства о древнейших отношениях народа, каких нельзя подтвердить историческими документами, и что русский язык таким образом есть первый и чистейший источник для национальной русской истории; его законы - исторические факты и освящены вековою давностью, и потому не могут быть опровергнуты никакими фантазиями, никакими софизмами, никаким скептицизмом».
По его мнению, норманисты от Шлецера до Круга и Погодина «строго держались исторических свидетельств, принимая филологические доказательства, как второстепенные, которые сами по себе имеют только некоторую степень вероятия, и получают доказательную силу только в связи с историческими. Представитель другого направления Эверс еще менее доверял этимологическим сравнениям: может быть, потому, что видел шаткость тогдашней филологической методы». Но сейчас все в корне изменилось, и Куник, как «ученик новой школы языкознания», возведшей в лице своего основателя Я. Гримма филологию «на степень науки точной и положительной, как история», обязуется придерживаться строгости ее методы: «Приложение лингвистики к истории... состоит не в слепых поисках корнесловия, не в пустом наборе слов, созвучных только по наружности»: напротив, автор обещает дать отчет в каждой букве, объяснять переход или изменение каждой буквы законами языка посредством аналогий». И, как констатирует П.Б., все это Куник прекрасно достиг, показав германское происхождение имен «варяг» и «русь», и тем самым положив для решения вопроса о Швеции как родине руссов «основание, которым исследования освобождаются от произвола». В целом сочинение Куника, заключает П.Б., «независимо от своего результата, останется памятным, как опыт приложения к русской истории так называемой историко-генетической методы языкознания, и в этом отношении, без сомнения, принесет свою пользу». И высказал в адрес автора лишь одно замечание: он «излагает свои исторические взгляды коротко, не более того, сколько нужно только для хода его лингвистических изысканий. Можно надеяться, что он в продолжение своих, собственно исторических исследований, подробно войдет в противоположные доказательства».