— В церквушку, к грешникам.
— И грешников, и святых замазали глиной, только кое-где пробиваются их глаза. Анита таки добилась своего, а теперь мажет дегтем людей. Недаром говорят: ученая ведьма всегда злее обыкновенной. Даже завивка у нее на голове как у ведьмы. Тьфу!
— Что же Максим Петрович на это?
— Разве ты не знаешь ничего?
— Нет.
— Максим Петрович уже с месяц работает директором совхоза в соседней области. Теперь он развернется на тысячах гектаров. Наверное, и я перейду к нему, а то не только душа, но и моя вербовая нога грустит по нему, — повел своей сухой вербочкой, что снизу была окована железом. — Раз как-то весной возле речки я срезал себе две ноги про запас, отесал снизу, а тут рыбаки едут на челнах, к себе приглашают. Воткнул я свои вербовые ноги в берег да и поехал на рыбалку. Наловили мы тогда и рыбы, и раков, наварили ухи, выпили по-христиански по чарочке и только утром вернулись домой. А тут как раз подоспели работы, завертелся я в извозе и вернулся на берег к своим ногам только дней через десять. Смотрю, а одна нога уже и листочки мелкие выбрасывает. Не тронул я ее. Вот и начала расти моя нога, вербочкой стала, шумит себе листьями, цветет, а роса у нее горькая. Жизнь!
— Неужели пробовали на вкус? — верит и не верит Данило рассказу или притче червонного казака.
— Пробовал, — правдиво смотрит на него Терентий Иванович. — При своих четырех смертях какого я только зелья не пробовал, и все равно верил, что буду жить. И ты, сыну, должен жить. — Он шагнул вербовой ногой, обнял Данила. — Где же ты переднюешь у меня? Может, в лесной смолокурне? Туда никто летом не заглядывает.
— Где скажете, — скорбно, душой, благодарил человека. И доверие казака, и его рассказ изумили Данила и запомнились на всю жизнь.
— Тогда ты немного подожди, а я запрягу своих ветрогонов — да и в леса.
— А может, не надо? — внезапно заколебался Данило.
— Почему не надо? — не понял, насупился Терентий Иванович.
— Еще беду накличите на себя.
— Если бы я не верил тебе, то иное дело. А пока у нас есть добрая вера, дотоле нас не сломит несчастье. Вот увидишь: все минется, а правда останется. — И, постукивая вербовой ногой, он пошел к школьной конюшне.
Вскоре кони были запряжены, Данило вскочил на обшитую грядку нового воза, и колеса зашипели по росистому спорышу. Выехав со школьного двора, Терентий Иванович повернул не к селу, а к речке, у которой между деревьями уже мохнатился рассвет.
«Бегство от недоли», — с горечью думал Данило. То раньше он, как мог, догонял крестьянскую долю, а теперь убегал от своей недоли. Разве это жизнь?
Терентий Иванович положил ему руку на плечо.
Данило встрепенулся, одновременно охватывая взором и плес, и вербы над рекой, и челны на берегу.
— Вон видишь раскидистую вербу у самой воды? Возле нее челн качается.
— Вижу.
— Так это она из моей ноги выросла… А потом какой-нибудь парнишка сделает из нее челн и повезет свою любимую. Только бы спокойно было в мире. Да, на беду, ухватился Гитлер за косу смерти…
Поздний жатвенный вечер, когда даже дороги пахнут рожью. А к этим степным запахам в селе примешиваются запахи цветущих подсолнухов, белого налива, молодого укропа и молодого картофеля, который, ожидая косарей и жнецов, варят не в хатах, а на подворьях. Вот над казанком, под которым дышит пламя, склонилась бабуся. Что-то шепча, она, словно зелье какое, сыплет в картошку соль, разгибается, огонь высвечивает на ее лице морщины. Услыхав шаги на улице, поворачивает голову к воротам и спрашивает:
— Это вы наконец?
— Нет, бабуся, это не те, кого вы ждете, — с сожалением отвечает Данило, завидуя в душе простому деревенскому обиходу.
Старуха выпрямляется, подходит к воротам.
— А кто же ты, дитя, откуда будешь?
— Я издалека.
— Тогда заходи к нам. Скоро придут мои дети, внуки, вот и повечеряешь с нами. — И такая доброта стоит в ее старческих очах, что хочется неведомо у кого выпросить ей еще более долгого века.
— Вы не знаете, где живет директор вашего совхоза?
— Почему ж, дитя, не знаю, где живет добрый человек? Это с плохим не хочется знаться. Вот перейдешь мостик через Сниводу и сразу же бери по левую руку к школе, а от нее — по правую руку, то прямо и дойдешь до панского дворца.
Вскоре Данило доходит до бывшего панского, с белыми колоннами, дома. Тут только в двух окнах горит свет. Он припадает к одному, полураскрытому, и сразу же видит склонившуюся над столом фигуру Максима Диденко. С карандашом в руке он хмурится над какой-то сводкой-скатертью и тихонько напевает ей:
Скатертино, скатертино,
Над тобою марно гину.
И хоть как тревожно на душе у Данила, но он не выдерживает:
— Максим Петрович, живите себе и нам на радость, не погибайте.
— Кто это?! — вскрикнул Диденко, подошел к окну, поднял вверх брови и шепотом спросил: — Ты?
— Я, — притих Данило, как перед судом.
Диденко невольно оглянулся.
— Так заходи скорее.
— Стоит ли?
— Заходи без лишних разговоров.
Данило зашел в просторный, обвешанный плакатами и грамотами кабинет, в углу которого стоял роскошный ржаной сноп нового урожая. Диденко положил руки на плечи Данила, поморщился, не зная, о чем расспрашивать, что говорить. Повисла неловкая тишина, в которой Данило слышал биение своего сердца. А в это время в окно, что выходило в сад, донеслись тихие голоса:
— Какие у тебя красивые очи.
— Разве их сейчас видно? — не верила девушка хлопцу.
— А я их всегда вижу перед собой.
— И в темноте?
— В темноте они мне светят, словно звезды.
— Ой! — с болью встрепенулась девушка.
— Ты чего?
— Мама говорила, что ей в молодости то же самое говорил отец. А когда женился, то начал пригашать те звезды.
— Так это при капитализме было. У нас такого никогда не будет.
— И не должно быть…
Диденко смущенно улыбнулся:
— Кому-то любовь, а кому бумажки… Так как же ты, Данило, ко мне попал?
— Пришел как к отцу. Посоветоваться пришел, что мне делать на этом свете… Вы уже все знаете обо мне?
— Знаю. Худая молва не лежит, — вздохнул Диденко. — Ступач тебя преследует?
— Ступач.
— Это безрассудный, жестокосердный человек. Когда-то он был батраком у такого дьяка-плута, которого даже попы называли сатаной. Наглотался там зла, да и начал лихом копать свое поле. Ох, эти недалекие, озлобленные копачи… Что же делать с тобой, с самым лучшим председателем в районе?
— Вы думаете, я знаю? Голова совсем кругом пошла. Легко было моей родне говорить: «Держись ума и плуга». Да иногда ум и плуг не держатся нас…
— К сожалению. — Диденко начал ходить по комнате. — Что же я тебе могу посоветовать, что могу сделать для тебя? Что? Ведь у меня тоже нет большой власти… Когда-то ты мне говорил: нам время не дало легкой доли. Помнишь?
— Помню, — понурился Данило.
— И это, очевидно, правда: пока время не дает легкой доли. И какая бы доля ни выпала тебе, какие бы испытания ни выпали бы на твои дни, ты должен быть Человеком. Даже в самую тяжелую минуту, когда уже все покинет нас, мы должны оставаться со своим евшан-зельем, с безграничной любовью к Отчизне. А она нас не забудет. Это говорю тебе как человек верящий — как большевик и твой друг, который, правда, не очень сумеет теперь защитить тебя. Понимаешь?
— Думаю.
— Вот и думай, что оно и к чему, казнись своими горестями, но оставайся человеком. Это если о великом и высоком думать. А теперь о будничном: подави свои печали как мужчина и пока что оставайся у меня садовником. Переходи в курень, что стоит посреди сада, да и орудуй. А далее будет видно. Я верю в это, ибо верю в разум людской, в разум времени. Согласен?
— Спасибо. — Данило с благодарностью глянул под утомленные, потемневшие веки, за которыми стояла большая печаль. — Не страшно вам с таким «элементом»?