Когда Миколка вскакивает на ноги, он видит брата уже посреди брода, где льдины трутся одна о другую, как рыба в нерест.
— Володя! — отчаянно кричит Миколка, срывает с головы своего зайца и машет им. Ветер поднимает пшеничный вихор — он тоже призывает Владимира на заросший ивняком и вербами берег.
Но старший, видно, уже не слышит Миколку: у него теперь одна забота — отталкиваться и отталкиваться от настырных льдин, что так и норовят сбить его с ног. И сбивают! Миколка цепенеет от страха, а Владимир, перескочив со своей накренившейся льдины на другую, поскользнулся, упал на одно колено, но сразу же поднялся.
Теперь к реке сбегаются все, словно на ярмарку, машут руками, кричат, подсказывают, как выпутаться из беды. Только Миколка стоит неподвижно, не замечая, что его заячья шапка упала с головы, и не сводит взгляда с Владимира. И вдруг случилось что-то ужасное: какая-то невидимая льдина снизу ударила в льдину Володи, расколола ее пополам, и мальчик камнем ушел под воду. Только ивовая палка и заячий треух всплывают наверх.
— Утонул! — истошно вскрикивает кто-то, а Миколка плачет во весь голос.
Но это был не конец: в полынье появляется голова, а с берега кто-то бросается в воду и призывно кричит:
— Держись, Владимир! Держись!
И мальчик держится. Вцепившись пальцами в лед, он отчаянно пробует выбраться на льдину, но она встает торчмя, и Владимир уже захлебывается.
— Держись, малой! — подбадривает его пловец, расталкивая льдины и ловко скользя между ними.
— Я держусь, дядько Стах, — уже не чувствуя пальцев, насилу выдавливает из себя мальчик.
— Ты ж у меня казак! — прибавляет ему мужества и голосом, и взглядом Стах Артеменко. Через какую-то минуту он уже выхватывает ребенка из воды и как нельзя серьезней спрашивает: — Вымок?
Вот так всегда эти взрослые! Ни в тын, ни в ворота сморозят что-нибудь младшим, а потому Владимир в лад ему отвечает:
— Вымок, но в сапоги воды не набрал!
— Ох, и врунишка ты! — улыбается посиневшими губами Стах и гребет на берег, такой теперь заманчивый и желанный… «Как здорово выбраться наконец из воды, — мечтает Владимир, — вбежать в хату — да на печь! И чтоб мама ничегошеньки не узнала. Да, верно, люди добрые расскажут ей все до капельки, а уж тогда без причитаний и слез не обойтись…»
— Ой, дядько Стах, у вас кровь с лица течет!
— Да это я об льдину зацепился, ерунда! — еще бережней защищает Стах своим телом ребенка.
Они выбираются из воды, к ним первым бросается заплаканный Миколка, а от приселка уже бежит Оксана. Ноги у нее подкашиваются, запыхавшись, она на миг останавливается и, не вытирая слез, бежит дальше. И теперь Владимиру не жаль себя, жаль только маму. Бледная, постаревшая, она замирает подле них троих и опять же, как только одни взрослые могут, спрашивает не голосом, а воплощенным отчаянием:
— Живой?
Ну кому не видно, что он живой! А вот же спрашивает про такое…
Не дождавшись ответа, мать обхватывает его руками, прижимает к себе и тискает так, что на нем чавкает мокрая одежда.
— Мама, вы не плачьте, а то и я сейчас заплачу, — вздрагивают губы у мальчика. — Это меня дядько Стах вытащил, а сам об лед порезался!
— Ой, Сташек… — клонится головой к хлопцу, а он неловко поддерживает ее.
— Правда, не плачь, Оксана. Вот обманем кашель, все и минется.
— Это не я, это доля моя плачет, — с благодарностью глядит на Стаха полными слез глазами, а у сына спрашивает: — Что бы я, оголец, делала без тебя? Скажи, что?
— Разве я знаю? — беспомощно отвечает Владимир. («И всегда мама найдет такие слова, чтобы разжалобить….»)
— Ой, живей, живей домой! — опомнившись, руками вытирая слезы, торопится Оксана. — И сразу мне на печь!
— А я, мам, со страху есть захотел, — шепчет Владимир, зная, чем задобрить мать.
— Горюшко ты мое, — понемногу отходит Оксана, крепко целует сынишку, с неутихшей болью и неугасшими воспоминаниями спешит прочь от немилосердного татарского брода.
Дома Оксана загоняет сына и Стаха на просторную печь, сует сухое белье, поит горячим чаем с малиной и земляникой, досыта кормит и, уложив Ми-колку, отжимает мокрую одежду.
— А это что? — спрашивает удивленно, разглядывая кое-как схваченный нитками лоскут рыбацкой сети.
— Сорочка нижняя, — улыбается Стах. — Я ее из бредня сшил.
— Для чего она тебе?
— Чтоб рыбой и нашими бродами пахло.
— Чудеса, — пожимает плечами Оксана и принимается за стирку.
Стах молча следит за вдовой, молча палит едкий самосад да иногда хмыкает что-то под нос, отвечая своим мыслям.
— Стах, не пора ли спать?
— Ушел мой сон на броды… А ты слышишь, как ваша хата гудит?
— Сухое дерево, вот и ловит все ветры и даже волну с брода. Как там хлопец? — подходит к сыну, поправляет ряднину. — Вроде не горит огнем.
— Это я горю огнем, — вырывается у Стаха.
— Правда? — пугается вдова.
Стах невесело усмехается.
— Да нет, это я от табака, что ты взяла у Гримичей. Ну и забористый! О, слышишь, вроде гром раздался.
— Это лед на броде. Скоро весна. Само счастье послало тебя, — снова со страхом возвращается к нынешнему происшествию. — И как ты, Сташек, не побоялся в воду кинуться?
— Надо ж было хлопца спасать.
— Чем только я тебя отблагодарю!
— Спасибо, Оксаночка.
— Не называй меня так, — вздрогнула она.
— Почему?
— Только мама и Ярослав так меня звали.
В хате надолго водворяется молчание. Стах, накурившись, как будто заснул. Оксана погасила свет и прилегла возле Миколки. Он улыбался во сне. И каким тяжелым ни был сегодняшний день, Оксана сразу, словно в воду, погрузилась в сон. Проснувшись, она растерялась: недалеко от нее, примостившись у окна, сидел уже одетый Стах.
— Ты что? — спросила пугливо.
— Ничего. Месяц взошел у твоего окна, вот и гляжу. — Он посмотрел на нее с той безнадежностью, в которой, запрятанные далеко вглубь, таились искорки надежды.
Она отвела глаза и спросила, лишь бы спросить:
— Почему не спишь?
— Я ведь говорил: ушел мой сон на броды. Слышишь, как звонит в свои колокола?
— Весна… Как Владимир?
— Ни разу не кашлянул.
— А сердце у меня что-то так болит…
Стах тряхнул взъерошенным чубом и сказал не го Оксане, не то обращаясь к кому-то еще:
— А сердце и должно болеть — и за себя, и за других, если ты человек, а не жадная утроба, которая и не знает уже, что еще пихать в себя, вот как Магазанник пихает…
— Ох, Сташек, у меня и в мыслях не было, что ты такой. — Теперь она с удивлением стала искать его глаза, прикрытые тенью. — Ты это вычитал где-то?
Стах, должно быть, обиделся и ответил не скоро:
— Вычитал, Оксана, вычитал в той большой книге, которую я пашу, которую засеваю и жну, только пока на хлеб себе досыта не заработаю. Еще очень бедны мы, но честны — и делами, и сердцем, и вами, женщинами. А теперь доброй тебе ночи, Оксаночка…
На этот раз вдова не возразила, когда Стах снова назвал ее этим именем. В добром удивлении она и в сон взяла слова Стаха о сердце, которое должно болеть за других, о честности, помнила его взгляд, который и в безнадежности таил надежду…
Когда Оксана снова проснулась и забралась на лежанку, чтобы взглянуть на сына, Стаха на печи не оказалось. Подошла к окну, прислушалась. Немного погодя, полураздетая, обеспокоенная, вышла во двор. Никого. Только поздний месяц пробивался из-под туч, а внизу тревожился татарский брод.
Вдруг мучительная метель догадок, отзвуки прошлого и водоворот настоящего (тот вечер, когда Стах на лугу встретил ее, и высказанные им слова, и невысказанная боль, и звонница, и вчерашняя беда) ворвались в душу. Охваченная непонятным страхом, Оксана, наспех одевшись, нащупала в сенях весло и бегом кинулась к татарскому броду. На волнах все еще перешептывались, позванивали льдины, и каждая несла вдаль подхваченный лунный свет. Оксана отвязала от комля лодку, спустила ее на воду и, огибая льдины с отраженными в них лунными всплесками, поплыла к другому берегу.