Когда-то, еще в молодости, бывали у него в этом амбаре по вечерам и волнения, и хмель любви. Тогда тут с девичьих кос опадали цветы подснежника, ромашки, чернобривцев — это уж какая пора стояла на дворе. Эх, давно выветрился запах тех подснежников, той ромашки, чернобривцев, а сейчас слышен только дух подсолнечного масла, что пойдет на продажу.
Может, снова, как когда-то, переночевать здесь и хоть во сне вернуться в далекие годы? А кто-нибудь запрет снаружи амбар и подожжет тебя и твой запасец? На ум некстати приходят полузабытые слова: «И нет злому на всей земле бесконечной веселого дома». Ох, уж эта литература и все ее сантименты! А разве не злые властвуют сейчас во всем мире? Если же у тебя пустота в душе, и вся земля становится пустыней.
Магазанник на всякий случай внес в амбар колеса, запер его и огородом подался к сапожнику Максиму Калюжному, который никогда не вылезал из долгов. Как прижмешь его, он рысцой побежит из хаты в хату собирать новый долг, чтобы отдать старый. И до сих пор Максим должен ему триста рублей за телку, которую взял под залог. Но разве вчерашние триста рублей сравнишь с сегодняшними?
Еще со двора Магазанник слышит в хате Калюжного приглушенный гомон. Он осторожно подкрадывается к оконцу каморки и сквозь него чует запах дыма и горилки. Так и есть, глупый голоштанник Калюжный гонит самогон, который ждет уже целая капелла.
— Ваше здоровье, люди добрые, — дрожит приятный тенорок мягкосердечного Максима. — Хоть и теплый он, но настоящий.
— Память им отшибешь, так все меньше будут жать…
— Пейте, кум, без политики, а то политика пропащее дело.
— Какая же это политика? Вот сказал один дядько при немце, думая, что он не понимает по-нашему: «Ох, и жмут так жмут!» А немец и окрысился на него: «Кто тебя жмет? Новая власть?» — «Нет, новые сапоги», — ответил дядько. «Так ты же босой!» — «Потому и босой, что жмут», — вовремя спохватился дядько.
— Ха-ха-ха!
— Выпьем же, люди, как на сочельник, за тех, кто в дороге. Пусть им легонько икнется.
— Господи, когда только возвратятся они?! — невыразимой тоской зазвучал женский, со слезой, голос.
— Не надо, жена. В слезах горя не утопишь.
Зазвенели чарки, и тишина надолго воцарилась в каморке: видно, каждый думал о своих сыновьях. Магазанник подошел к дверям, постучал раз, второй, третий и только тогда откликнулся дрожащий тенорок Максима:
— Это кто так поздно?
— Я, Максим.
— Кто «я»?
— Семен Магазанник. Уже не узнаешь?
— Теперь и родного батьку не узнаешь. Такое время… Чего вам?
— Так и будем разговаривать через дверь?
Максим вздохнул, что-то тихонько сказал в каморку и начал открывать двери. Вот он и стоит против Магазанника, низенький, взлохмаченный, сникший.
— Не думалось и не гадалось, чтобы ко мне так поздно сам пан староста заглянул.
— Почему же не прийти к хорошему человеку? Как тебе живется?
— Да… — не знает, что ответить, хозяин. — Уже и не сапожничаю. Вот сегодня подпорками укрепил хату, а то в лес теперь и не сунешься.
— Ну, а капает хорошо?
— Вы откуда знаете? — еще больше смущается Максим. — Наверное, полицай Терешко пронюхал. Он, бисова душа, почему-то придирается и придирается ко мне. Может, и вы первачка хлебнете?
— Спасибо, попробую твоего добра. А я пришел к тебе переночевать.
— Переночевать?! — даже глаза вылупил Максим. — Как же это?
— А так, как слышишь, потому что нет у меня уже хаты. Найдется у тебя какой-нибудь топчан?
— Я, пан староста, и не против, да ко мне как раз родня наехала, по доброй чарке выпили и тоже ночевать устраиваются, — явно врет и даже не заикается Максим.
— Зачем же родня съехалась к тебе?
— А кто же им смастерит постолы, как не я?
— Загордился ты, загордился.
— Такое выдумаете. А ночлег поищите где-нибудь в другом месте, такое уж дело с родней вышло.
— И где ты посоветуешь поискать этот ночлег? — едва сдерживает злость Магазанник.
— Где? Да хотя бы у Терешко. У него места много: и жена сбежала от него, и винтовка при нем. Да и вы уже будто родней стали при новой власти.
— Я тебе, голодранец, припомню и ночлег, и родню, да так припомню, что ты и детям закажешь насмехаться. А пока что утром принеси свой долг. Смотри, только утром, а то днем будет поздно! Слышишь?
— Не оглох еще! — так наершился должник, словно кто-то подменил его. — Не оглох! — и закрыл двери.
Надо же такого дождаться от какого-то злыдня! И снова Магазанник идет мертвыми улицами и огородами, на которых пробивается осень. Проходя мимо колокольни, он слышит, как скрипят от ветра ее косточки, как тихой жалобой на кого-то звенят колокола, и второй раз думает о похоронном звоне по своей душе.
Позади послышались шаги: кто-то догоняет его. Магазанник прижался к чьему-то опутанному огородными плетьми тыну, выхватил пистолет.
— Пан староста, это я, — запыхавшись, задребезжал голос Максима, и Магазанник остановился.
— Чего тебе?
— Вот вам долг! — и Калюжный презрительно протянул руку, в которой сжимал несколько бумажек.
— Где так быстро наскреб денег? — удивился и даже растерялся Магазанник.
— Люди скинулись в шапку, то есть родня моя.
Магазанник сердито засовывает деньги в карман и молча удаляется в темноту.
Подвыпивший, с засаленными губами Терешко, что как раз уплетал поросенка, и вправду встречает Магазанника словно родню, только удивляется, почему пан староста не пошел ночевать к Одарке.
— Не пустила.
— Не пустила?! — выпучил глаза Терешко. — Вас — и не пустила?
— Еще и норов показала. Завтра надо забрать ее корову за неуплату податей.
— Утром я возьмусь за нее, анафемскую! Я ей пришью и прилатаю. Дешево не откупится она, — веселится Терешко, который почему-то имеет зуб на вдову, и ставит на стол бутыль с самогоном, режет свежую грудинку, хлеб, сам жарит яичницу и все горюет, что не напали на след поджигателя. — Я бы его живого освежевал. Поднимаю чарку за то, чтобы утихли все ваши боли.
— А не слишком ли много ты этого пития уничтожаешь?
— При нашем деле иначе нельзя, — уставился Терешко в чарку. — То ты идешь в гости, то сам гостей встречаешь, то за партизанами охотишься, то допрашиваешь какого-нибудь типа до полусмерти. А что же за допрос без горилки? И чью-то кровь надо залить горилкой, чтобы не стояла в глазах…
Утром Магазанник проснулся от нестерпимого зуда. Закатав рукава, он увидел на руках пятнистую россыпь красных бугорков.
— Почесуха, — сразу определил Терешко. — Видать, на нервной почве. Начешетесь теперь вволю.
— А чем ее можно лечить?
— Лекарств много, только толку мало, — и Терешко снова начал ставить на стол бутыль, чарки, миски с салом, огурцами и капустой. — Извините, что у меня по-простому, никаких сластей нет, потому как жена сбесилась и сбежала к родителям, не хочет с полицаем жить. Еще и она, дуреха, в политику лезет. Вот и кручусь одиноким. Вы и на обед приходите. Я из общественного хозяйства притащу кабанчика, вот и полакомимся свежениной. — Чавкая, Терешко приглядывается не столько к старосте, сколько к горилке.
Не успели выпить по второй, как на крыльце забухали шаги, затем открылись двери и в хату вошел хмурый, с десятизарядкой на плече, полицай. Магазанник, не веря своим глазам, поднялся и не то вскрикнул, не то застонал:
— Степочка!
Перед ним стоял его сын, с обветренным лицом, злой и постаревший. На шее у него морщинился шрам.
— Сам, своей собственной персоной, добрел до вас, — невесело заиграл мельничками ресниц Степочка. — Так мы, тато, стали погорельцами и вообче?
— Беда! — вздохнул Магазанник, обнял сына, посадил, за стол. — Видишь, у чужих людей уже ночую.
— И не нашли поджигателей?
— Нет.
— Сегодня же перетряхнем все село, как пучок соломы, и у кого-нибудь заиграет шкура, словно бубен! — хищным стало лицо Степочки.
— Что верно, то верно, — охотно согласился Терешко. — Так я пошел организовывать нашу братву.