Везло Гуйчгельды Джумаевичу. Каждый год он одолевал очередную ступеньку служебной лестницы и вот уже полтора года работает начальником большого строительного управления. Делу предан, как говорится, душой и телом. Он не признаёт девяти утра и шести вечера, отдаёт работе столько времени, сколько она требует. Потому-то его и уважают в управлении, ценят в министерстве.
Но сегодня отцовская могила расстроила его. Что Же это получается? Выходит, не окажись теперь он случайно на кладбище, то и про отца бы не вспомнил?.. Кто виноват в этом? Работа? Семейные заботы? Ведь было же такое. Как-то утром, когда он собирался на работу, жена его Шекер сказала:
— Гуйч, знаешь какой сегодня день?
Гуйчгельды задумался. «Чтобы это могло быть? День рождения детей или Шекер? День свадьбы?» Не вспомнил.
— Не знаю. А что за день?
— День смерти отца. Ты сегодня не задерживайся, Приходи, помянем.
— Ладно, — сказал, уходя, Гуйчгельды Джумаевич и почти до полудня помнил об этом. А потом…
Потом работа заставила его забыть обо всём. Домой он вернулся, когда уже изрядно стемнело. Погладил по головке старшую дочку, встретившую его у порога. Та тоненьким голоском сказала:
— Тебя бабушка ждёт. Почему ты опоздал? Сегодня ведь дедушкины поминки.
Только тут он вспомнил. Шекер обиженно глянула на Гуйчгельды и ушла на кухню. Дурдыгуль-эдже ничего не сказала сыну, даже не посмотрела на него, только вытерла уголком головного платка глаза и глубоко вздохнула…
Когда оно началось, это остывание, и почему началось? Ведь не отчим же. Нет, здесь что-то другое. Такое, что не увидишь глазом, непреднамеренное, неизвестное, пускающее свои корни. Вот что надо найти и вытравить.
Гуйчгельды Джумаевич посмотрел в сторону города. С этого холма Ашхабад просматривался как на ладони. Верхушки зелёных можжевельников и обнажённых лиственных деревьев подёрнуты дымкой. По Фирюзинскому шоссе одна за другой несутся машины, напоминающие спешащих муравьёв. Вероятно, седоки куда-то торопятся. Потому и садятся в машины. Те, у кого дело ещё срочнее, ездят на поездах. Ну, а уж коли приспичит, есть на то самолёты…
На площадке перед дорогой стоят другие машины. Среди них резко выделяется сияющая белая «Волга» Гуйчгельды Джумаевича. Она — словно откормленная возле домашних дверей овца, оказавшаяся среди своих сородичей из сельского стада. Узоры туркменского ковра, расстеленного на сидении, радуют глаз, они красны, как петушиный гребень.
Тогда отец бедняга был ещё жив. Однажды за чаем Гуйчгельды назвал имя одного из соседей и с нескрываемой завистью сказал: «Силён, машину купил». Джума-ага в тот момент не произнёс ни слова. Неторопливо опустошил до последней капли цветастый чайник. Потом достал из-за кушака платок с белой наёмной, снял и положил рядом с собою франтоватую папаху, надел на согнутое колено тюбетейку и тщательно вытер корни коротких седых волос, морщинистую шею. Несколько поостынув, он надел тюбетейку, а за ней папаху, предварительно подправив ладонью шерстяные висюльки. Посмотрев в лицо Гуйчгельды, он сказал:
— Ступай за мной.
Отец остановился перед тяжёлой, из тутовника, изукрашенной резьбой дверью кузницы… Повернул ключ в огромном замке. Едва распахнулась солидная дверь, в нос Гуйчгельды ударили запахи железа, меди, угля и золы. Джума-ага подошёл к старому сундуку, стоявшему в глубине помещения. Можно было не сомневаться, что это добротное сооружение, оплетённое металлическими лентами, даже не дрогнет, хоть руби его топором. Открыв еле умещавшийся на ладони замок, Джума-ага обеими руками поднял крышку. Потом вытащил откуда-то со дна узелок и протянул сыну.
— Возьми, до сих пор я старался, чтобы ты ни в чём не уступал другим. И теперь не будь в обиде. Поезжай, куда хочешь, и привези машину. Только не нужно никаких жигули-мигули. Купи «Волгу». Эти деньги чище материнского молока, они родились здесь, от горького пота, который капал ка чёрные железки.
Джума-ага подтолкнул толстыми пальцами узелок к Гуйчгельды, а сам, усевшись на покрытом овчиной возвышении перед горном, принялся нарезать зубья на новенький серп. Не успел ещё Гуйчгельды с узелком в руке выйти из кузницы, как там уже привычно зазвенел молоток.
И сейчас, кажется, слышался этот звон. Гуйчгельды резко обернулся к участникам похорон. Звук повторился. Но это звенели лопаты, на пути которых попадались камни…
Через две недели во дворе кузнеца Джумы появилась «Волга» молочного цвета. Обмывать её собрались друзья и сослуживцы Гуйчгельды. Старик не выказывал свою радость по поводу этой прекрасной машины сына, он лишь вскользь обронил перед женой:
— Как, старуха, тебе конь сына?
— Вах, слов нет, хорошая вещь, пусть пойдёт ему на пользу.
— Сказала — слов нет, и достаточно. Наравне де сяти «жигулей» стоит. Да, ей-богу, когда государство решает что-нибудь сделать, то делает на удивление. Слов нет, не сглазить, отменный коняга…
Звон молотка кузнеца Джумы беспрерывно стоял в мозгу Гуйчгельды, а вот найти могилу так и не удалось.
Он остановился возле одной могилы. Крашеная её оградка так сверкала, что глазам стало больно. В изголовье стоял полированный, в человеческий рост, мрамор, на котором были выбиты имя и даты рождения и смерти.
Вспомнился приятель, похвалявшийся надгробием, которое он сделал на могиле отца. Камень, мол, привёз оттуда-то, мастера выписал из такого-то города. Но однажды, зайдя за чем-то к нему, Гуйчгельды Джумаевич неожиданно повстречал его отца. Старик, млея на солнышке, прислонился сгорбленной спиной к стене ветхой мазанки, задвинутой в самый дальний угол двора. Гуйчгельды Джумаевич поздоровался с ним. О том, что это отец приятеля, никого спрашивать не требовалось: старик и молодой были похожи друг на друга, как две половинки яблока. Жиденькая дверь мазанки была распахнута, и Гуйчгельды Джумаевич успел схватить взглядом голую кровать, неопределённого цвета кошму, закопчённые керогаз и чайник. Пока они шли к дому из жжёного кирпича, где приятель жил с женой и детишками, хозяин похвалялся виноградником, фруктовыми деревьями, псом на цепи, горделиво разгуливающим петухом.
Красивое надгробие напомнило Гуйчгельды Джумаевичу о том приятеле.
«Почему это так? Некоторые сыновья при жизни и в грош не ставят родителей, но стоит тем умереть — и начинается, сыновья из кожи лезут, чтобы показать людям свою горячую любовь к родителям. Если дело сводится только к этому, если только в этом и заключается сыновний долг, то разве я не в состоянии поставить у изголовья отца небольшую горку из бетона? Пока ведь это в моих силах…»
Размышляя таким образом, Гуйчгельды Джумаевич вздрогнул и вытер носовым платком захолодевшие от слёз ресницы. Возможно, кто-то и подумал: слёзы его пролиты по дяде министра. Кому было дано знать, что в этот момент происходило в его душе? Да никому. Это знали только его собственное сердце, его честь и совесть.
Голова освободилась от всех мыслей, статуей застыло тело. Оно застыло не от холода, а от запоздалого пронзительного чувства к человеку, который лежал где-то рядом.
И снова в мозгу Гуйчгельды зазвенел молот кузнеца Джумы. Почему же так получается? Все в конце концов должны оказаться здесь. Но неужели сын Сердар, которого Гуйчгельды Джумаевич любит больше всего на свете, когда-нибудь не сможет отыскать могилу своего отца и будет беспомощно озираться по сторонам?
Ужасно! От этой мысли у него потемнело в глазах, закружилась голова.
Когда маленький Сердар плакал по ночам, не давая ему спать, голосок ребёнка казался Гуйчгельды Джумаевичу куда приятнее соловьиных трелей. Смешно, однако ему нравится даже запах пелёнок. И неужели когда-то всё сведётся вот к такому? Теперь молот кузнеца Джумы звучал не только в мозгу, но и в груди, заставляя содрогаться всё тело… И вдруг знакомый шёпот, ровный, мелодичный, словно ветерок, прошёлся по обледенелым кустикам: «Да я ведь здесь, сынок… здесь…» Гуйчгельды Джумаевич вздрогнул: голос отца доносился не из заброшенного холмика, а из другой могилки, на которой не было ни надгробья, ни насыпи: лишь сверкающий холодными бриллиантами кустик верблюжьей колючки. Казалось, что старый Джума заглядывает в дырочку старой могилы и говорит: «Да я ведь здесь, сынок… здесь…»