Всю прошлую зиму небо скупилось на тучи. Пустыня ни разу не обрядилась в белоснежное одеяние. А теперь вот небо, опустившееся под тяжестью туч до самой земли, расщедрилось, как никогда…
Засыпала убаюкиваемая зимней стужей пустыня, мерно покачивалось большое деревянное седло под бегущей иноходью верблюдицей, но не наливались дремотной тяжестью плотные веки старого чабана. Гулназар-ага размышлял. Уже неделю преследовала его одна мысль, вот он и додумывал её — не любил, чтобы в голове копошились нераспутанные, неясные мысли.
Неделю назад к чабанам приезжал безусый лектор. Рассказывал он вещи слышанные-переслышанные, но чабаны народ гостеприимный, какой бы ни был захудалый лектор, а всё же в собеседники за чашкой чаю годился…
— Возьмём пример, так сказать, из местного материала, — говорил, между прочим, молодой лектор. — Всем известно, что Гулназар-ага всю свою жизнь был чабаном в глухой пустыне. А вот сын его — инженер. Теперь всем у нас открыты пути в интересную, полноценную жизнь.
— Погоди-ка, дорогой, — прервал его Гулназар-ага. — Не понял я: чем же это не интересна чабанская жизнь?
Лектор густо покраснел.
«Напрасно я из-за каких-то двух слов разошёлся и обидел гостя. Может быть, он просто оговорился», — пожалел он потом парня.
«Нет, не оговорился, — думал теперь, покачиваясь в седле, старик. — Это лектор с пренебрежением смотрит на барханы, те самые, на которые лет двадцать назад капнула кровь из его пупка. А как он за чаем расписывал городские рестораны! Чуть не подавился собственной слюной…»
Уж, наверно, Гулназар-ага больше его перевидал на своём веку разных ресторанов. На курортах бывал. Медали на Всесоюзной выставке получал. Но и после всего этого чабанская палка не казалась тяжёлой. Плохая это жизнь, ничего она не стоит, когда ради сомнительных удовольствий приходится каждый день мучить себя нелюбимой работой…
Луна ещё наводила на себя румянец перед тем, как отправиться на прогулку за дальние барханы, но ночной тьме не удавалось накинуть на землю свою чёрную кошму. Необычно крупные звёзды горели так ярко, будто старались и за себя, и за опоздавшую луну. К тому же им помогал отсвет чистых, белых снегов.
Любил старый чабан каракумские ночи. Как бы бури ни бушевали днём, как бы ни давил гнетущий зной, ночью их побеждали трезвый покой и чистота.
«Надо быть гнилым саксаулом, чтобы равнодушно устоять перед колдовскими чарами Каракумов, — подумал старик. — Каракум! Обитель моя Каракум! Как мне рассказать о твоей неброской красоте? Сравнить ли её с ухоженными руками красавиц доярок, что весной доят стриженых большеголовых овец? Или рассыпать похвалы твоим весенним лугам, покрытым яркими тюльпанами? А может, начать перечислять твои несметные богатства? Упомянуть о подземной нефти Каспия? Нет, моё скудное красноречие бессильно перед твоей красой и изобилием. Не стану превозносить тебя, стоя у глобуса и утверждая, что кет на земном шаре такого уголка, где бы не переливались солнечными бликами туркменские смушки, где бы не ценились наши цветистые ковры, где не славились бы статью и резвостью ахалтекинские кони…»
Гряды серебристо-серых барханов казались однообразными, как пепельные стада овец. Но старый чабан различал, знал, как называется каждая из окрестных возвышенностей, холмов, урочищ, так же как приметы любой из овец своей отары. Разве найдётся в Южных Каракумах такое урочище, где бы не дымился костёр, разожжённый Гулназаром-чабаном?!
Вот наконец из-за двугорбого холма выглянула луна. Это тот самый бархан, у зелёного подножия которого лет пятьдесят тому Гулназар был произведён из подпасков в чабаны. Старик-отец, вручая ему свою чабанскую палку, наказывал быть терпеливым, не ссориться с хозяевами. «Ибо силы ваши неравны», — предостерегал он, подразумевая под силой хозяина количество овец, которыми он владеет. Не подозревал тогда Гулназар, что скоро соотношение сил изменится самым простым путём: стада будут отданы тем, кто трудится.
«Отара наша вечная, — говорил тогда отец Гулназара, — как вечны Каракумы. Будут обновляться овцы и бараны в стаде, будут умирать наши верные помощники — собаки и рождаться новые щенки, будут сменяться их хозяева, но эта чабанская палка должна жить и передаваться из поколения в поколение…»
Палка твёрдая, тяжёлая, будто железная. Никто не знает её возраста и происхождения. Но всем известно, что она существует с тех пор, как существует чабанский род Гулназаров.
Художница-луна, взобравшись на самую макушку стройной песчаной акации, одиноко стоящей на высоком холме, мигом разрисовала бледное полотно пустыни причудливыми угольно-чёрными тенями.
По расчётам старого чабана, скоро он вступит в пределы древнего разрушенного города. Хоть это место для него связано с дорогими воспоминаниями, Гулназар-ага не старался приближаться к нему. Всякий раз, когда меж холмами внезапно всплывал веретенообразный купол гробницы, величаво дремавший в самом центре развалин, сердце Гулназар-ага выходило из повиновения, оно начинало бешено колотиться, как у юнца при первом свидании с любимой. И не удивительно: ведь в сердце жила память о том, что происходило здесь давным-давно, когда он тайно встречался с длиннокосой Сяхрагуль…
С тех пор на барханах и лугах сорок пять раз расцветали и увядали тысячеликие цветы Каракумов. Не встречает его больше на пороге дома улыбающаяся Сяхрагуль, оставившая ему сына и двух дочерей. Но Каракумы хранят память о ней, то здесь, то там напоминая Гулназару о неповторимых днях счастья.
Вон вдали уже возникли знакомые очертания купола. Сердце старого чабана застучало сильнее. И вспомнилось, как однажды на том месте, где сейчас находился, он на людях невзначай обнял свою жену. Молва о чабане, который поцеловал свою жену при народе, распространяясь от колодца к колодцу, перехлестнула через границы Каракумов. Удивляясь необычному поступку чабана, люди качали головами. Эх, не знали они, что за красавица жена у Гулназара-ага! Не ведали и того, что каждое возвращение из пустыни домой было для Гулназара истинным праздником, что он всегда переступал порог своего дома с таким трепетом, будто входил к невесте впервые после свадебного обряда.
От горизонта до горизонта распластался мёртвый город. Огромное пространство усеяно глазурованными и неглазурованными, расписными и однотонными, орнаментальными и гладкими черепками. Можно подумать, что здесь на протяжении сотен лет проводились всемирные состязания по битью кувшинов и разной посуды.
Скитаясь по пустыне, Гулназар-ага встречал немало таких разрушенных городов. И ни в одном из них не замечал уцелевших от разрушения дворцов или каменных жилых зданий. Лишь гробницы со следами былой роскоши молчаливо ожидали своей естественной смерти.
«Да, древние захватчики уничтожали то, что завоёвывали, избирательно они щадили лишь кладбища и гробницы», — подумал Гулназар-ага.
И вспомнил, как некоторые из первых грамотных людей, появившихся здесь лет сорок назад, винили в гибели этих древних городов пески.
«Да и сейчас многие боятся пустыни. Напрасно. Добр и плодороден мягкий песок Каракумов, если он лежит под травяным одеянием. И лишь когда сорвут с него покров, голый песок становится добычей бездумных ветров. Сколько ни ездил по пескам, редко встречал место, где бы ничего не росло. Даже на такырах приспособились сеять хлопчатник. А у Каракум-реки — так он называл канал — уже несколько лет разравнивают бульдозерами барханы и собирают отменные урожаи. Видно, не за горами то сказочное время, когда в Каракумах отарам будет тесно от садов и посевов…»
На краю мёртвого города старого чабана подстерегала беда. Если не считать пребывания в госпитале после ранения на войне, Гулназар-ага никогда не приходилось иметь дела с врачами и лекарствами. И вот он лежит на снегу с искажённым от боли лицом, не в силах шевельнуться. А в головах у него уныло, с виноватым видом стоит верблюдица. Это она сбросила своего хозяина, ступив в яму, занесённую снегом. О том, что он недолго был в беспамятстве, Гулназар-ага узнал по расположению луны, которая желтела на небе, словно яичный желток.