Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Собачонка направилась прямо к Тормозке, повертелась около него. Тот ничего, сидит. Подошла к чугунку, деликатненько попробовала, потянула корочку сбоку, оглянулась на Тормозку. Тот сделал самую равнодушную морду, какую только мог придумать, и даже отвернулся. Тогда собачонка, решив, что уже достаточно показала свою благовоспитанность, уткнулась по уши в чугунок и пошла работать. А Тормозка все так же сидел в профиль. Изредка чуть-чуть косился и снова отворачивался.

Кто-то заорал около конюшни. Собачонка от страха присела и на скрюченных ногах, виляя задом, пробралась к кустам. Белая ее шкурка мелькнула около забора и пропала.

Тогда Тормозка насторожился, поднял ухо, гавкнул и деловито подошел к своему чугунку. Он быстро долакал остатки своей бурды и долго вылизывал посудину. Очевидно, охотно поел бы еще. Потом лег, вытянул лапы, как-то буднично опустил голову и вздохнул.

— Тормозка! Тормозка, — повторяла Илька.

Она уронила своего Жука на землю, потому что нужно было обе руки прижать к сердцу.

— Тормозка! Пес цепной! Цепная собака! Отдает свою черепушку паршивой деревенской собачонке. Голодный голодную кормит. Какой день сегодня удивительный. Сколько чудесного показал мне вдруг, сразу.

Она хотела подойти к Тормозке, приласкать его, но почувствовала, что этого мало, что надо скорее и прежде всего прославить Тормозку, рассказать о нем, удивить всех, восхитить.

Она быстро повернулась и, задыхаясь, побежала к дому.

У конюшни кто-то говорил:

— Запустить бы в нее поленом. Ишь повадилась: уж который раз жрать сюда бегает.

Илька пробежала, не останавливаясь, через столовую, где сердитый старик приподнял лысую голову и зашевелил бровями.

«Потом и ему расскажу! — думала Илька. — Должен же и он понять. Но сначала Стане, Стане».

Станя лежал и курил. На стуле у дивана — стакан холодного чая. На блюдечке окурки.

— Станя! Ты представить себе не можешь! Чудеса! Лошадь, знаешь, Лошадку? Лошадка играла с Тормозкой, по-настоящему, понимаешь? Подходила…

— Что ж ты не кликнула кучера, чтобы он ее загнал в конюшню? — раздраженно перебил Станя.

Илька немножко растерялась, но вспомнила о главном.

— Подожди! Не перебивай. Это еще не все.

И, путаясь, волнуясь, почти плача от восторга, начала рассказывать о деревенской собачонке.

— То есть как — пролезла через забор? — вдруг вскочил Станя. — Значит, этот болван так и не заделал, где я ему приказывал? Ему выданы были жерди — куда он их девал? Что он весь день делал? Деревенские собаки преспокойно лезут во двор. Позвать сюда Никифора! — вдруг заорал он и, отстранив Ильку, выбежал из комнаты.

Илька слышала сердитые голоса, хлопанье дверей.

Тошный запах размокших окурков закружил ей голову.

Она тихо пошла в свою комнату, легла на постель и закрыла глаза.

Встречи

Эти встречи случаются не часто. Но они не притягивают нашего внимания надолго. Тот, кто видел их, эти встречи, или услышал о них, большею частью улыбнется и пройдет мимо.

Пройдет мимо, но все-таки улыбнется. Потому что эманация от них всегда такая необычная, пронизанная каким-то нездешним светом, небывалая и потому чудеснее и прекраснее взаимно-человеческих душевных встреч. Я говорю о встрече человека с «малой» душой, с душой зверя.

Я имею в виду не истории о самоотверженной собачьей преданности или о чем-нибудь в этом роде. Это слишком известно, и не это было бы удивительным. Я хочу рассказать о тех странных для нас минутах, когда именно душа наша вдруг протянется лучами через тысячи наслоений, наложенных человеческим разумом и человеческой глупостью, протянется прямо к темной «малой» звериной душе, пробьется любовью и найдет эту душу, как свою, понимающую и отвечающую.

И чудо это не в звере, потому что он же всегда, всей силой своего разумения готов на эту встречу. Чудо — в человеке.

Вот помню такую встречу.

Начало большевизма. Голый, ободранный, обмызганный Петербург.

Лязгая и звякая, тащится дребезжащий трамвай. На площадке — мы. Злобно прижатые друг к другу, стараемся выдвинуть локоть, чтобы соседу было больно, чтобы хоть немножко оттиснуть его, потому что дышать трудно: так сдавили нас со всех сторон. Злые, бледные лица, синие губы, прилипшие к вискам волосы, полузакрытые глаза.

Остановка. Никто не вылез. Напротив, кто-то уцепился за поручни, давит нас, вдавливается, еще и еще. И все хрипят и, злобно оскалив зубы, нажимают в ту сторону, откуда лезут.

— Не пускать!

Злоба соединила всех. Все вместе. Все давят, все ненавидят. Крик. Ага! Сорвался! И чего лезут?

И вот дернулся трамвай, заскрежетал. Двинулись.

Развалившийся забор, развороченная мостовая. С краю, у тротуара лежит издохшая кляча. Живот раздулся, и от этого вытянутая шея кажется еще худее и еще длиннее. Мутные глаза заведены, а у самой морды лежит на талом снегу пучок сена.

Картина обычная. Так всегда, сначала бьют упавшую лошадь, а когда видят, что она не может подняться, суют ей к морде пучок сена. Последняя надежда: вдруг хватит сенца да и встряхнется.

Да. Обычная картина. Но, может быть, у этой клячи шея была худее обычного, или мертвые глаза особенно страдальчески подернулись пленкой, только было в ней что-то незабываемо скорбное. Точно лошадь из сна Раскольникова. Такой формой облекается в кошмаре раздирающая душу жалость.

Обычная картина. Все только скользнули глазами. И вот высокий худой старик, с трудом выдравший затиснутую давкой руку, снял шапку, пригнул голову — ветер шевельнул его серые прядистые, немытые волосы — и медленно, истово перекрестился.

Стоящий рядом ноздрястый красноармеец распялил рот и подмигнул, готовясь отпустить шуточку, но вдруг притих и смутился. Никто не улыбнулся. Строгие, осуждающие глаза. У всех. Все поняли. Все «увидели встречу».

Об этой истории, может быть, уже слышали? Это было во время войны.

Немецкий летчик подстрелил французский аэроплан. Кружил над ним. Сейчас прикончит француза. Француз должен спрыгнуть с парашютом. Но он чего-то медлит. Странно. Каждая секунда дорога. Каждая секунда! Чего же он возится? И вот видит немецкий летчик, что француз взял парашют и прилаживает его к собаке. Собака была с ним на аэроплане. Приладил, спустил собачку и только тогда живо схватил второй парашют и спрыгнул.

А немец? Чего же он?

Немец сделал приветственный жест, отдал честь, повернул свой авион и скрылся.

Он не мог убить человека, который признал за зверем равное право на жизнь и уступил свою очередь.

Он не мог убить. Он «видел встречу».

Какое, должно быть, чудесное синее небо было в этот день! Какое светлое солнце!

Это был известный русский артист. Певец. Славный малый, добряк, кутила.

В Париже жилось ему туговато, мечтал об Америке, и, наконец, мечта осуществилась. Он получил ангажемент, подписал контракт, расплатился, уложился, попрощался и, значит, уехал.

Но вот прихожу я через несколько дней в знакомый дом и слышу, как будто из столовой доносится знакомый голос, голос этого самого певца, уехавшего в Америку.

— Как, разве он здесь?

— Здесь! — смеется хозяйка. — Не уехал.

— Отчего?

— Говорит, что не мог, потому что его попугай заболел. Совсем дурень. Прямо анекдот.

— Попугай? Ничего не понимаю.

— А вот расспросите. Он вам расскажет. Вот и делай после этого дела с русскими людьми.

Пошли в столовую. Действительно, сидит певец. Здоровается немножко смущенно.

— Правда, что вы из-за попугая не уехали? Ведь вы же нарушили контракт?

— Ну, что поделаешь? — смущенно отвечал певец. — Может быть, еще как-нибудь наладится.

— Как же все это произошло?

— «Как произошло, как произошло…» — обиженно передразнил певец. — Заболела птица. И как раз в ночь перед отъездом. Язык у нее заболел. Стонала всю ночь, прямо как человек. Подойду, а она на меня смотрит, ну прямо в душу, ну прямо жалуется и помощи просит. Провозился с моим попкой всю ночь. Утром надо на пароход, а куда я его, больного, поташу? Да его, больного, и на пароход не пустят. У них это строго. Ну вот, я и остался. Теперь, слава Богу, поправляется. Выходил его. Ведь он у меня восемнадцать лет.

44
{"b":"174072","o":1}