Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Иногда, потеряв терпение, покрикивала на маленького. Тот обижался, закрывал глаза и переставал есть. Сует она ему в рот ложку с кашей, а он ее назад выдувает.

— Злющий ты! — кричит она. — Связал меня по рукам и ногам, да еще измываешься! Развалился и вертись тут вокруг него, пока жилы не лопнут. Все вы такие!

Кричит, а у самой сердце исходит кровью от жалости, от горя за него, от любви. И чем больше кричит, тем острее любовь и жалость.

Поуспокоится, подойдет.

— Ну, чего сердишься? Ты прости. Ты ведь не какой-нибудь, ты понимаешь, что не от радости я кричу, а что сил нету. Уж не мучай ты меня. Пожалей! Не серди-ись! Зернышко ты мое отборное! Перышко мое разноцветное! Глазок голубиный! Изумруд ты мой царский!

Соседи говорили:

— Славные у вас детки, здоровые, веселые, хорошо учатся.

— Да, — рассеянно соглашалась Авдотья Павловна. — Дети как дети. Ничего себе. А вот младшенький у меня, тот, конечно, особенный. Он сейчас еще слабенький, и говорить ему, конечно, трудно, и ходить доктора еще не советуют. Но такого ума и у взрослого не сыщешь. Все-то, все понимает, все чувствует. Уж такой друг, такой друг, что не понимаю, как я без него на свете жила. Милушка мой, пасхальное дитятко.

Того доктора, который первый сказал, что у ребенка паралич, она остро возненавидела и называла его дураком и шарлатаном. И в ту детскую больницу, где он принимал, никогда больше не ходила.

— Морских свинок резать — на это они мастера, — говорила она. — А к человеку у них подхода нету.

— Чего же вы обижаетесь, — говорили ей. — Ведь он же правду сказал.

— Правду, — повторяла она. — Да только правда разная бывает. Что Христа распяли — тоже правда. А нужна она нашему сердцу, эта правда?

Махнут рукой и отойдут. Одержимая какая-то.

Жизнь шла.

У слесаря Федотова вышли какие-то нелады на заводе, где он служил. Пришлось уйти, искать места, жить случайной работой.

Потом пошли новые дела — Варюшка спуталась с каким-то парикмахером. Слесарь ходил морду бить и жаловаться хозяину. Наладили свадьбу.

Младший сын, Ванька, сломал ногу. Лежал в больнице.

Хлопот, и горя, и слез, и забот навалило на плечи, — спину согнуло.

А маленький лежал тихо, поворачивал синие глазки, следил за матерью, все понимал. И в целом свете не было человека ближе его, роднее. Весь свой, единственный.

Из-за Варюшкиной свадьбы стали в дом люди ходить. Женихова родня. Все это, конечно, в порядке дела, и везде так водится, и в другое время, конечно, Авдотья Павловна принимала бы всех и с почетом, и от души. Но теперь неприятно было, что все они за загородку заглядывали, — любопытно им на маленького посмотреть.

И потом начинались расспросы: почему не говорит, да почему не ходит, да надо бы ванны делать, да надо бы в больницу отдать. И от этих расспросов ей самой становилось ясно, что время идет, а он не говорит и не ходит, и будто бы и надеяться уж не на что. А без этих расспросов и разговоров в тихой своей жизни словно закрывалась от нее злая правда.

— Не говорит — и не надо. И так все понятно, что ему нужно, и он все понимает, что ему скажешь. Не ходит? Зато и не уйдет никуда. Всю жизнь вместе будем. Вон те, старшие, ходили, так все и ушли.

И старалась гостей выпроваживать, либо натягивала маленькому на лицо простынку и говорила: «спит». А тот, будто понимал, лежал, чуть дышал. И он тоже не любил чужих. Хмурился, глаза закрывал — не мог ведь, бедненький, убежать от них. А потом, ночью, спал плохо и плакал.

Носила она его по разным докторам. И все кололи булавочкой и утешали, что недолговечен.

Носила и на электризацию. Ему уже шестой год шел. Тяжелый был. Ведь он не такой, как здоровые дети, он не мог руками ухватиться, он весь валился, всей тяжестью. И каждый раз, как трогали доктора ее дитятко пасхальное, трясло ее всю и в глазах темнело. Измучилась вконец, а пользы для маленького не получила никакой. Только что пугаться начал Да плакал по ночам. Так и бросила все.

Справили Варюшкину свадьбу. Ванька поправился. Слесарь место получил. И все это прошло для нее как-то стороною. Были эти события не в главной жизни. Одно только очень хорошо вышло — сказала она маленькому:

— Папаня-то наш место нашел!

И вдруг маленький засмеялся.

— Да неужто ты и это понимаешь? — ахнула она.

А может, он просто ее радостному лицу ответил?..

Она долго всем рассказывала:

— Уж как Лешенька был рад, прямо описать не могу. Видно, очень за отца беспокоился.

Умер он совсем неожиданно. Неожиданно для нее.

Был весь день, как всегда, к вечеру разгорелся, застонал, затомился. Она думала, что это простуда, укрывала его, поила теплым, только глотать он не хотел. Ночью схватили его судороги, и дико было ей видеть, как корчится это всегда недвижное тельце. Потом сразу затих.

— Кончился! — повторяла она, но умом этого слова не постигала.

А на столе стоял куличик, который спекла для него и украсила бумажным цветочком, чтобы удивились его синие глазки.

И ничего от него не осталось, ни башмачков, как от других детей, ни платьишка, ни игрушек. Три рваненьких рубашонки да четыре пеленки. Ложечка еще — которой свою кашу ел.

Ушел.

Потом пошла долгая жизнь, пустая и трудная. Не освещенная и не освященная.

Много людей смотрело на нее, и глаза их ничего не говорили и ничего не понимали.

И слова и дела — все шло мимо.

Бессмысленно уставало и болело тело. Болела и засыпала душа.

И когда удавалось ей поговорить с кем-нибудь о своем маленьком, не умела она рассказать о чуде любви, дающей силу и разум самой простой и грубой жизни. И, чтобы хоть как-нибудь поняли ее, плела она длинные небылицы о пасхальном дитятке, о его необычайном уме, о заботе его и помощи.

— И не знаю, как бы я свою жизнь осилила, если бы его не было!

Чудовище

В эту комнату солнце попадало только вечером, на закате. Освещало прощальным лучом своим угол с приколотыми на стене открытками (виды Москвы и Пскова) и край дивана с тремя подушками в пестрых чехлах, сшитых из криво подогнанных обрезков, вероятно, из старых кофточек.

На столе перед диваном рабочая корзинка, из которой выпирали ножницы, тряпки, клубки и рваный чулок. Тут же колода карт, кухонный чайник.

И сама Валентина Сергеевна, усталая, желтая, закутанная в старый серый платок, совсем не выделялась из этих тряпок, клубков и обрезков, такая была блеклая и бурая.

— Вы больны? — спросил Шпарагов, которому она открыла дверь. — У вас больной вид.

Валентина Сергеевна провела ладонями по щекам. Кожа чуть-чуть порозовела, блеснули глаза. Словно какой-то еле уловимый намек на то, что она молода и красива, пробежал по ее лицу и снова погас.

— Нет, — сказала она. — Я здорова. Только вот три ночи не сплю.

— А что? Бессонница? — спросил гость и потянулся за пепельницей.

Он был тоже не цветистый. Он был зеленый, того специфического оттенка, которым всегда отличались русские интеллигенты, мало заботившиеся о бренном своем теле. Лицо у него было доброе, озабоченное и усталое.

— Бессонница? — спросил он.

— Не-ет, — протянула она. — Я бы очень даже поспала. Старуха моя совсем расхворалась. Воспаление легких. В ее возрасте. Прямо беда.

— Ну, знаете, пора и честь знать. Сколько ей?

— Около восьмидесяти.

— Ну, так чего же вы хотите? Последний год она вам, конечно, была не в помощь, а в тягость.

— Ну, что поделаешь. Работала, пока могла. Она еще мою маму вынянчила. Не могу же я ее бросить.

— Сделала, значит, свое дело, выполнила свое назначение на земле и спокойно может уйти. Вы приглашали доктора?

— Да. Доктор видел ее два раза. Воспаление легких. Очень плоха.

— Право, уж лучше не тянула бы так долго.

Валентина Сергеевна вспыхнула.

— Да что вы, в самом деле? Что ж я, по-вашему, придушить ее должна, что ли? Прямо возмутительно, что вы говорите!

— Нет, не придушить, а просто вести себя благоразумнее, не дежурить ночи напролет, быть спокойнее, не переутомляться. Пойдем в синема? А? Развлечетесь немножко.

40
{"b":"174072","o":1}