Он подает ей ручное зеркало, и мадам, ухватив его толстой лапой, игриво поворачивает голову и смотрит на деревенского кюре.
— Восхитительно! — решает за нее мосье Жорж.
Как он умеет смотреть! В его глазах неподдельный восторг.
Жанин берет дрожащими руками толстую красную лапу и начинает, изящно улыбаясь, подтачивать ей ногти.
— Мадам любит остро или кругло? У мадам такие прелестные ручки. Вот если бы у меня были такие!
Мосье Жорж насмешливо улыбается.
— Не будьте завистливы, мадемуазель!
Жанин весело смеется, как будто услышала что-то необычайно остроумное.
«О! свинья! свинья! свинья!» — злобно думает она и улыбается беспечно и кокетливо.
В соседней кабинке кто-то страстно и пламенно убеждает слушателей, что запах сирени не идет к стриженым волосам.
— Только «Шипр»! Только «Шипр»! Вообще — мужские духи!
— Вы сегодня двум клиенткам порезали пальцы! — строго говорит хозяйка.
Жанин тупо смотрит в сторону.
На ней кокетливая шляпка, изящное манто… В подрисованных глазах мерцает мечта об американце и тоска о мосье Жорже, а подмазанный ротик улыбается, как будто достиг всего.
Она медленно выходит из парикмахерской.
Может быть, Жорж выйдет одновременно, и до угла они пойдут вместе…
На улице темно. Громко смеясь, пробежали Клодин и Мишлин. Перед витриной, где выставлены куклы в модных прическах, кривляется коротконогая тень. Это китаец Ли дразнит восковых красавиц, посылает им поцелуи, высовывает язык.
Темно. Дождь дрожит бисерными ниточками перед окном. Хлопнула дверь… Мосье Жорж? Мосье Жорж!
Ушел…
Ветер
Ветер дует, дует в трубу — гонит дым в комнату, стучит в ставни, поет, плачет. Дрожит хлипкое парижское окно, дребезжит задвижкой. Газета на столе шевелится, а в газете вести:
«…У берегов Бретани погибли моряки… Много лодок не вернулось… Многих судов не досчитываются… Ветер крепнет… гибнут… подойти к ним невозможно…»
«Рыбаки-бретонцы» — для нас это слово звучит как из французского романа. Живого человека за этим словом мы не чувствуем.
Но вот подошла к окну моя служанка, сложила на груди тяжелые рабочие руки, и долго смотрела на черные тучи, и долго слушала.
Тучи буревые, трехцветные. Черная стена недвижна, и по ней плывут бурные горы, а их обгоняют светлодымные, легкие, быстрые облака, крутятся, вьются, бегут, летят. Свистит ветер, гонит, бьет их бичом.
Смотрит на них тяжелыми глазами Мария Бокур.
— О, как сегодня страшно в море! Вот такие тучи бежали, когда погиб мой отец. А через два года волны унесли двоюродного брата. Он был такой сильный, он продержался на воде четыре часа. Вся деревня была на берегу. И нельзя было подойти. Они все утонули. И я его видела. Мне казалось, что он кричит. Но это вздор. Крика нельзя было бы слышать. Да они никогда и не кричат, те, которые тонут. У них не хватает дыхания на крик. Это ветер стонал, ветер.
Смотрю на ее широко раскрытые глаза и чуть наклоненную, прислушиваясь, голову и вспоминаю такие же глаза в далекой, далекой степи, в занесенной снегом усадебке, в метель, в снежную пургу.
Эти глаза были на лице очень бледной женщины с ребенком на руках. Она куталась в оренбургский платок, куталась от страха, а не от холода, и ребенка прижимала к себе. И большая собака сидела на полу, у ее ног, тоже встревоженная, насторожившая острые уши.
Ветер выл, стучал в стены, плакал тонким свирельным голосом. Ребенок прижимался к матери, косил круглые глаза на черное окно, протягивал коротенькую мягкую ручку и говорил:
— Там!
— Я не могу к этому привыкнуть, — тоскливо шептала женщина. — Как они могут здесь жить? Вы слышите? Вы слышите, какой зловещий вой? Смотрите, как ребенок чувствует… он всегда такой веселенький, а сейчас какой ужас у него в глазах. А собака… Как она насторожилась. Чего же она боится? Значит, есть чего бояться. Животные чувствуют. Какая тоска! Отчего ветер всегда тоскует? Откуда он несет эти крики, и стоны, и плач? Где он схватил эти вопли о помощи, этот вой насмерть замученных? Он летел над гибнущими кораблями, над замерзающими караванами в голодных степях, мимо стонущих матерей, мимо плачущих детей, мимо волчьей стаи, воющей над умирающими солдатами, брошенными на поле сражения, он качал труп повешенного на скрипучей качели-виселице, он схватил под крестом на кладбище вопль последнего отчаяния и несет, все несет к нам, стучит в двери, в окна — откройте! Впустите! Слышите, как стучит? Настойчиво стучит… Слышите?
— Там! — сказал маленький, протянув к окну ручку, и заплакал.
Мария смотрит на тучи, слушает ветер.
— Много рыбаков погибло. Это больше всего наши бретонцы. Бретонцы все моряки. Когда ветер воет, мне все кажется, что это их крики доносятся. Но это вздор — они не кричат. Пьер был такой сильный… боролся с волнами четыре часа. Я была совсем молоденькой… Может быть, я была бы потом его невестой. On ne sail jamais[28]…О, какой ветер. Notre Dame de la Garde, priez pour nous![29]
Notre Dame de la Garde. Матерь Божия Охраняющая.
Я была в ее церкви в Марселе.
Весь храм сложен из желтого камня, вырубленного из той же скалы, на которой стоит. Он органически слит с нею, из нее рождается. Гигантская фигура Мадонны увенчивает его фасад. Вся статуя, ярко вызолоченная, с тяжелой высокой короной на голове. Лицо Мадонны повернуто к морю. Она смотрит, сторожит, охраняет. Она видит далеко уходящие суда, и ее верное племя — марсельские мореходы — долго видят Ее. Сверкающая корона — последний для них береговой привет.
Ветер свистит на паперти. Он встречает вас на первых же ступенях лестницы и, как хозяин, ни на минуту не оставляя, провожает вас по своим владениям. Храм состоит из двух частей. Нижняя темная, древняя, глухо гудит. Верхняя — вся во власти ветра. Вы с трудом открываете тяжелую дверь, которая жутко захлопывается за вами. Свист, вой, гул, стоны колоколов.
— Здесь всегда ветер, — говорит тихая монашенка, продающая белые свечи с голубым ободком, цвета Мадонны.
Ветер злится, жалуется, плачет, стучит чем-то тяжелым по крыше. Пугает.
— Вот я какой! Молитесь о тех, кто сейчас в море.
Захлопнулась дверь. Здесь он нас не достанет. Стонет в колоколах. Стучит, гудит, ломится.
В глубине храма лунно светится та же Мадонна. Но из массивного литого серебра. Направо — жертва ей — целый костер белых свеч.
Свечами заведует маленький, бритый старичок. Он все время хлопочет, ворчит, бормочет, переставляет их с места на место. Снимет одну, посмотрит, достаточно ли погорела, отложит в сторону, покачает головой и снова прилепит к паникадилу. Это его хозяйство. Он что-то понимает, нам неизвестное. Он ворчит на упрямую свечку, которая не хочет держаться прямо. Высокую, яркую, он погладил своей трясущейся сухенькой ручкой. Маленький огарок он снял, но призадумался, кивнул головой и прилепил снова.
Видно, нужно было чьей-то молитве в этом огарке еще по-теплиться. Старичок это знает; руками, глазами старыми чувствует теплые огоньки, какие они, какой молитвой зажглись…
В храме темно. Весь костер белых свеч озаряет только небольшой придел. А там, в глубине, чуть блестит лунно-серебряная Мадонна, и под темными сводами странные тени — тени черных кораблей. Это тоже жертвы Мадонны. Это модели тех судов, которые она спасла от гибели в подвластном ей море.
Ветер стучится в дверь, точно зовет уйти. Вот загудели его шаги по лестнице. Взбежал, тронул колокола, застонал, заплакал свирелью.
Как жутко в таком храме под черными тенями кораблей молиться о близких, плавающих и путешествующих, когда воет и ломит скалы тот, в чьей власти они сейчас так жалки и малы.
Отдаю за них Мадонне мою малую жертву — белую свечку с голубым ободком.
Старичок принял ее своей древней рукой, поставил, отошел и, снова вернувшись, переставил ее ближе. Он что-то знает…