О князе никогда не говорила, но, если Кука о нем упоминала, она сразу затихала и настораживалась.
Раз неожиданно сказала:
— Здоровое животное. У него, наверное, как у лошади, селезенка играет.
И лицо ее стало злое и несчастное.
Кука мечтала о князе. Мечтала не для себя, а за Зою. Разве смела она — для себя?
Вот Зоя утром сидит с ним на балконе где-то у моря. На ней розовый халатик, тот самый, который Кука сейчас разрисовывает для американки. Плечи у Зои смуглые, душистые, сквозят через золотое кружево. Князь улыбается и говорит… Кука совсем не может себе представить, что он говорит. Может быть, просто «счастье! счастье! счастье!».
Настали тревожные дни. Зоя двое суток пролежала в постели, ничего не ела и молчала. На третий день пришел князь, и Зоя хохотала, как пьяная, и все приставала к Куке:
— Князенька, посмотрите, какая моя Кука чудесная! Сидит, веснушками шевелит.
А когда князь ушел, она долго сидела с закрытыми глазами и на вопросы не отвечала. Потом, не открывая глаз, сказала:
— Уйдите же! Вы видите, что я устала.
Но вот настал вечер, когда Зоя сама пришла к Куке, бледная, словно испуганная.
— Друг мой, — сказала она. — Сегодня Господь сотворил для меня небо и землю. Сегодня Константин сказал мне, что любит меня. И он меня поцеловал.
Кука, похолодев от восторга, встала перед ней на колени и заплакала.
— Господи! Господи! Счастье какое!
— Я так и сказала ему — небо и землю, — повторила Зоя в экстазе. — Небо и землю.
А Кука ни о чем не расспрашивала. Молилась и плакала.
Утром Кука забежала в церковь поставить свечечку за рабов Божьих, Константина и Зою.
Хотела поставить перед Распятием, но подумала, что лучше не у страдания гореть ей, а у торжества и радости, и поставила к Воскресению.
Потрогала листки — с красными надписями за здравие, с черными — за упокой.
— За упокой для души умершей. А почему нет за покой для живой и томящейся? И почему есть о здравии и нет о счастье?
Помолилась, всплакнула от радости.
— Какое счастье, что есть на Божьем свете такая красота, как эти люди и их любовь. Вот и я, маленькая, корявенькая, все-таки что-то для них сделала.
Пошли дни новые, похожие на прежние. Раб Божий Константин возил рабу Зою завтракать на своем, говорил он, «гнусном фордике». Иногда брали с собою и Куку.
Зоя никогда не возвращалась к откровенному разговору с Кукой и не вспоминала о том дне, когда Господь сотворил для нее небо и землю. Как будто ей даже было неприятно, что она так тогда размякла. Потом Кука поняла, что у князя есть жена.
— Какая трагедия! И как прекрасна Зоя в своей самозабвенной жертве. Такая красавица! Такая гордая!
Шли дни. И потом настал день.
Зоя с вечера попросила Куку отвезти заказ в Сен-Югу. Князь предложил, что довезет ее на своем «гнусном фордике». Кука и обрадовалась, и испугалась. Как так — вдвоем… О чем же она с ним говорить будет?
Ночью придумывала всякие предлоги, чтобы отказаться, но как-то ничего не вышло. Утром с отчаянием в сердце и с картонкой в руках ждала у подъезда, чтобы он не поднялся и не увидел ее ужасной комнатушки.
Князь сам управлял автомобилем и поэтому, слава Богу, говорил немного. Кука исподтишка любовалась его бровями, его сильными руками.
«Князь-сокол!»
Он мельком взглянул на нее. Усмехнулся. Взглянул еще.
— Сколько вам лет?
— Двадцать девять, — испуганно ответила Кука.
— Я думал — четырнадцать.
Подъехали к дому заказчицы. Князь нажал несколько раз резину своего гудка, и элегантный лакей в полосатой куртке и зеленом переднике выбежал к воротам. Князь отдал ему картонку и повернул автомобиль.
«Как все сегодня нарядно, — думала Кука, пряча в рукава свои руки в нитяных перчатках. — И как я не подхожу ко всему этому».
— Ну-с, а теперь, — сказал князь, — я предложу вам следующее: мы никому ничего не скажем и поедем завтракать.
Кука совсем перепугалась. Что значит «никому не скажем»? Впрочем, это, может быть, какая-нибудь смешная поговорка или цитата,
— Нет, мерси, я не голодна, мне пора домой.
— Кука! Маленькая эгоистка! Она не голодна! Зато я голоден. Надо же мне какую-нибудь награду за то, что развожу ваши картонки. Неужели нельзя опоздать на полчаса? Мы никому ничего не скажем и живо позавтракаем.
Опять это «никому ничего»… Князь повернул, не доезжая до моста, и остановился около маленького ресторанчика, нарядно украшенного фонарями и гирляндами зелени.
Кука старалась настроить себя на радостный лад. Так все необычайно. Она сидит, как настоящая дама, с этим удивительным человеком. Он наливает ей какого-то крепкого вина. Какая красивая рюмка. Но нет радости. Растерянность и страх. Скорее бы кончилось. Как много вилок… Которую же надо взять? Неужели он не понимает, что ничего мне этого не нужно?..
Она подняла глаза и встретила его взгляд, пристальный и веселый.
— Я гляжу на вас, маленькая моя, не меньше пяти минут. О чем вы думаете?
Кука молчала. Чувствует, что краснеет до слез. Он вдруг взял ее руку.
— Маленькая моя! Необычайная! Смотрите, как ее ручка дрожит. Словно крошечная птичка. И пульс бьется. Господи! Бьется сердце маленькой птички. Кукиной руки!
Он прижал ее руку к своей большой горячей щеке, потом стал целовать ее быстрыми твердыми поцелуями.
— Кука, маленькая, как я люблю вас.
И, точно в пояснение, прибавил:
— Серьезно, сейчас я вас одну в целом мире люблю.
Кука не шевелилась.
Он обхватил рукой ее плечи и, быстро нагнувшись, поцеловал ее в губы.
Кука закрыла глаза.
«Господи! Что же это? Это ли счастье — этот ужас? Зоя, красавица, гордая, и я, бедненькая, рваненькая. Зоино счастье красивое, где же оно? Куку, которая „веснушками шевелит“, целуют теми же губами…»
И вдруг поняла, что значит «никому ничего не скажем»…
— Ну, маленькая моя! — говорит ласково-насмешливый голос. — Ну можно ли так бледнеть?
Лакей убирал со стола закуску, и князь, слегка отодвинувшись от Куки, сказал, наливая уксус в салатник:
— Сегодня удивительный день. Я бы мог выразиться, что сегодня Бог сотворил для меня небо и землю. Ай, что с вами?
Он схватил ее за руку выше локтя. Ему показалось, что она падает. Но она вырвалась и встала, бледная, страшная, с открытым ртом, задыхающаяся. И вдруг подняла стиснутые кулаки, прижала их к щекам, закричала, качаясь:
— Подлый! Вы подлый! Обнимали меня здесь, как портнишку, как швейку… пусть… это пусть… это забавлялись… чего со мной считаться… А ее святые слова вы не смеете повторять! Не смеете!.. Убью!.. Убью!..
Голос у нее хрипел и срывался, и чувствовалось, что, будь у нее силы, она кричала бы звенящим отчаянным криком.
Князь, криво улыбаясь, налил в стакан воды. Взял ее за плечо. Она отскочила, словно обожглась:
— Не смей прикасаться ко мне, гадина! Не смей! Убью-у-у!
И была в ее дрожавшем бескровном лице такая безмерная боль и такое гордое отчаяние, что он перестал улыбаться и опустил руки.
Не сводя с него глаз, словно как зверя держа его взглядом на месте, она обошла стол и вышла, стукнувшись о притолку плечом.
— О-о-о! — со стоном вздохнул он. Попробовал насмешливо улыбнуться:
— Quelle corvee![16]
Но вдруг заметил на столе Кукины перчатки. Простые, бедненькие, рваненькие Кукины перчатки.
Слишком маленькие и ужасно бедные на твердой холодной скатерти, рядом с хрустальным бокалом, рядом с резным серебром прибора.
И, не понимая, в чем дело и что с ним происходит, князь почувствовал, что тут уж никак не устроишь так, чтобы все вышло забавно и весело.
— Но ведь, право же, я не хотел ее обидеть. Неужели я был некорректен?
Кафе
Весна.
Медленнее идут прохожие — греются, дышат.
Кафе выставили на террасы все запасные столики. Все переполнено.