– Идите.
С трудом удержался не побежать. Хотелось с кем-либо поделиться своей радостью. С крыльца увидел проходившего мимо сержанта Бондаренко.
– Семен, друг, подожди!
Протянул руку.
– Поздравляю, Семен!
– С чем? – удивился Бондаренко.
– С успешным выполнением задания. Ты здорово снял часового. От тебя все зависело.
– Пошли тебя, ты сделал бы то же и так же, не хуже.
– Скромность – это, брат, хорошо, но когда у тебя радость, обязательно хочется поделиться с нею другу. Чтобы пополам ее разделить. Присядем, – показал Октай на перевернутый пустой ящик. – Вот как сейчас мне, – продолжал он. – Майор меня вызывал. Расскажи, говорит, о себе, о семье. Все честно рассказал. Таить мне нечего. Честно жил, честно живу, честно и погибну, если такая судьба. Правда, Семен, что он – чекист?
– Кто, Млынский? Правда.
– Душевный человек. И насквозь видит. Ведь увидел же, что я свой, советский. Говорит, адъютантом моим будешь, товарищ Октай. Значит, Семен, поверил? Ну, скажи, скажи? Самое нужное слово – слово друга.
– Значит, поверил, – улыбнулся Бондаренко.
– И я так, Семен, решил! Знаешь, как это отлично, когда тебе доверяют? Немцы мне не доверяли, когда контуженого взяли в плен. И я радовался, что они мне не доверяют. Иначе подлецом бы себя назвал. Когда свои не доверяют, и жить незачем. Вот и боялся я, Семен, как меня примут свои. Поверят ли, что я честный человек, коммунист?.. Ой, извини. О себе и о себе. А не спрошу, почему ты все эти дни грустный какой-то? Поделись с другом, легче будет. По себе знаю.
– А чему радоваться? Немцы, как дьяволы, рвутся в глубь страны. Никак не остановим. Отец и мать погибли, девушку потерял. – И, тяжело вздохнув: – Личное мое горе, брат, переплелось с общественным. Получилось вроде огромного кома. Вот он и давит.
– Дорогой мой, большое горе у тебя, у меня, у всех людей наших. Значит, по-твоему, мы должны быть грустными? Нет, брат, жизнь штука сложная, она идет по своим законам, с ними считаться изволь. – Октай снял шапку, провел рукой по голове и, улыбаясь, добавил: – Смотрю на тебя и вижу, грустишь и потому, что любишь.
– Я не зеркало, ты не цыганка, как узнал?
– Глаза твои лучше всякого зеркала. Это – раз. Со мной такое тоже было – это два. Правда, слишком давно. Ты знаешь, я как увидел свою черноглазую Лейлу, сон потерял, все из рук валилось. Куда ни иду, где ни сижу, что ни делаю, а она стоит перед моими глазами: фигура точеная, коса до пят, лицо красивое, а улыбка – слово не подберешь, посмотреть надо. Понимаешь, стоит такая, как созревший персик в лучах восходящего солнца. Смотришь и насмотреться не можешь, одно расстройство. Отец узнал, как я страдаю, долго думал, но потом поженил нас. Лейла оказалась хорошей женой. Народила мне пять сыновей и одну дочь. – Тяжело вздохнув, добавил: – Как они там без меня?.. Вот прогоним немцев, я у тебя на свадьбе такой шашлык и букер-буря приготовлю, весь Киев закачается. – Посмотрел на Бондаренко лучистыми глазами, уточнил: – Если свадьба в Москве будет, и туда приеду.
– Спасибо, друг. Прогуляемся?
У сарая, переоборудованного под жилье, столкнулись с Охримом. Поздоровались.
– Спешу на пост, – пояснил Охрим.
– Служба – не дружба, – отозвался Октай, – опаздывать нельзя. – И с обидой: – Освободить освободил, да тут же позабыл. Почему не заходишь?
– Зайду, зайду.
После разговора с Млынским у Охрима словно гора с плеч свалилась. Но тревога еще осталась: надо было продолжать игру с гестапо, выдавать себя за преданного агента.
Охрим помнил предостережение Млынского, что Зауер и Шмидт обязательно будут проверять его через своих агентов, а искать их надо прежде всего среди тех, кто пришел в отряд вместе с ним. Охримом. И сам Охрим понимал, что лучшего пути для внедрения в отряд гестаповских шпионов не придумаешь. Старался вести себя так, будто он выполняет задание Зауера и Шмидта: у тех, кого он привел в отряд, вроде как осторожненько выспрашивал, как им понравилось в отряде, выстоит ли отряд, если вдруг нагрянут немцы и навяжут бой… По совету майора Охрим не завязывал подобного разговора лишь с Бондаренко и Октаем.
Двух агентов гестапо Охрим определил быстро: появились в отряде недавно, вместе с ним, а уже знали, как вооружены бойцы, где какие подходы к отряду заминированы, сколько бойцов в отряде, сколько и каких боеприпасов, сколько раненых, продовольствия.
Охрим понял и то, что эти лица, выдававшие себя за военнопленных, знают и о его связи с гестапо.
Поздно вечером, когда Охрим прилег отдохнуть, к нему пристроился рядышком боец, который проявил особую радость, когда он застрелил полицаев. Извинился, что беспокоит так поздно, и тихо, чтобы слышал только Охрим, произнес:
– Я солдат хозвзвода, меня здесь зовут "Иваном". С сегодняшнего дня, "Рейнский", ты будешь выполнять мои приказания.
– Хорошо, – ответил Охрим.
– Как чувствуешь себя? Нервы не шалят?
– Ничего… Терпимо.
– Кажется, дела наши идут нормально. – И, кивнув в сторону проходивших бойцов: – Это все будущие мертвецы, но об этом потом. А сейчас скажи: что ты добыл за эти дни?
– Есть кое-что, – ответил Охрим и сунул в руку "Ивана" записку: – Здесь все изложено.
Положив в карман записку, тот предупредил:
– Больше не писать. Держи все в голове. При встрече будешь рассказывать. Обнаружат донесение, петли не миновать.
– Понятно, – согласился Охрим.
– Теперь слушай меня внимательно. Если Млынского не удастся вывести в город, его надо ликвидировать. Сделать это поручается тебе. Детали обговорим, когда придет время. Ко мне не подходи. Нужно будет – сам найду тебя. Запомнил?
– Запомнил.
Охрим пошел в сарай, в темноте отыскал ощупью свое место. Долго лежал с открытыми глазами. Думал: в городе было очень трудно, здесь не легче…
Дед Матвей подошел к своему дому далеко за полночь, перед рассветом. Постучал в окно. Жена не ответила. Постучал сильнее. Ни звука. Бросился к двери. Оказалась незапертой. Волнуясь и теряясь в догадках, сунулся в хату, чиркнул спичку. Взметнувшийся язычок пламени разорвал темень.
Не поверил глазам своим, засветил лампу – на стене, как прежде, висела.
Только она и на месте. Домашние пожитки разметаны по комнате. Стол и скамейки перевернуты. На полу сплошь черепки разбитой посуды. Кровать – словно свинья в ней походила. Вместо подушек – жалкие клочья, а пух, выпущенный из них, порошей покрыл все. Шагнул ближе, пушинки заметались по хате.
На подоконнике пустые пачки от немецких сигарет, груда окурок и пепла в тарелке.
Больно кольнуло под ложечкой. Понял, кто похозяйничал в его хате, и пуще прежнего забеспокоился. Где старуха? Что с ней?..
Вышел из хаты, держась за стену, чтобы не свалиться, зашел за угол, сделал десяток-другой шагов, озираясь по сторонам, до боли в глазах всматриваясь в темноту. За хатой росла развесистая яблоня, посаженная и выхоженная его Настей. Она любила дерево, как дитя, под ее тенью коротала редкие минуты отдыха. Сколько раз, бывало, забежит после отлучки Матвей в хату – Насти нет. Не волнуется, знает, сидит его Настя под яблоней на скамеечке и любуется своим деревцем. Вот и сейчас по привычке пришел Матвей к яблоне. Не досмотрел в темноте, оцарапался. Тут только вспомнил, что в кармане электрический фонарик, подаренный партизанским командиром Батько.
– Тьфу ты, дурень старый! – выругался Матвей. – Совсем головы лишился!
Достал фонарик, нажал на кнопку и отшатнулся: Настя висела на толстом суку яблони лицом к нему. Худая, необычно длинная. Седая голова откинулась набок. На груди фанерка, на ней что-то написано черной жирной краской.
Дед Матвей осветил фанерку, прочитал вслух:
– Партизан.
Качнуло деда Матвея. Дотянулся до яблоньки, обнял, не упасть чтобы.
Не держат ноги, и только! Никогда такого не бывало!
– Ах, Настя, Настенька! Забрать бы тебя с собою! Да кто знал?..
Вся жизнь прошла перед дедом Матвеем, тяжелая трудовая жизнь, пока он стоял безмолвно, обняв Настину яблоньку.