Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Этого? Так ведь он жив…

— Ну прямо скажешь — жив. Как же это он жив? Может быть, и я — жив? — Он приблизил свое лицо к Лешиному. В зрачках Сережи были такие же черные проколы, кожа лица шелушилась серыми чешуйками, зубы отсутствовали. — Что, зубы? Вырвали мне зубы твои товарищи, Алеша. Золотые были у меня зубы. Может, ты знаешь кто? Кто-о-о?! — вдруг заорал, захрипел он сиреной, так что стало закладывать уши. — Кто-о-о?!

Алексей рванулся в проход, резко развернулся и увидел себя лежащим на диване в комнате Гимназиста. За окнами было темно, лежащая рядом Катька громко кричала.

— Катя! — Он схватил ее за плечо и повернул лицом к себе. — Катя!

Продолжая кричать, она открыла глаза и тут же замолчала.

— Господи, Леша, фу ты, ну и ужасы мне снятся. Это все кофе в три часа ночи. Который час?

— Да рано еще, видишь — темно.

Он встал и подошел к окну. Большая Пушкарская являла собой продолжение жуткого сна — совершенно безлюдная, черная, размеченная по всей длине гирляндой фонарей, висящих вдоль улицы. Ровной глубокой траншеей уходила она в обе стороны, пустой, заброшенной траншеей. Бой отгремел давно, победители прошли дальше, побежденные лежат в земле, дух выветрился, затих грохот взрывов, скрежет металла, растаяло эхо криков боли и отчаянной ругани, кровь впиталась в землю, и на поверхности не осталось никаких следов. Но стоит копнуть глубже, снять слой свежего дерна, как откроется все, что здесь происходило: ничто не пропадает совсем, как ничто не возникает ниоткуда, — этому учат в школе. Разрытый окоп с облегчением выдохнет прямо в лицо, как долго задерживаемый в легких воздух, запах пороха, гниющих костей, отхаркнет кровавые сгустки. Как смрад гниющих зубов, поползет из него облако зарытых на долгие годы, законсервированных в земле чьего-то смертельного страха, ненависти, ярости и боли.

Земля не любит чужих, ради любопытства или наживы нарушающих ее покой и вносящих беспорядок в медленную подземную темную жизнь. Она кусает и царапает рваным ржавым железом, бросает в лицо камни разрывами припрятанных в глубине гранат, отрывает руки и ноги запасенными впрок снарядами и минами. Нет числа ее не поддающимся никакой классификации ловушкам — неожиданным ямам, трясине, завалам упавших деревьев, словно специально рухнувших в самой середине лесной чащи, — почему ветер ничего не тронул с краю, на опушке, а повалил их там, куда, казалось бы, ему и не добраться вовсе?

В лесу Алексей не был чужим, и земля принимала его как своего, посвященного в ее тайны, мирилась и терпела его вмешательство, но сейчас он вдруг почувствовал себя чужим в этом городе. Он нарушил какие-то прежде неизвестные ему табу и шагнул за ту черту, которую переступать нельзя, за которой ждет либо немедленная и суровая расплата, либо нужно будет жить уже по совсем другим правилам — второй, тайной жизнью огромного города, не парадной, фасадно-магазинно-телевизионно-обыкновенной, а той, что прячется в подвалах и на чердаках, ночной, не зависящей от людей жизнью старых домов, кривых узких улочек, тупиков, заброшенных особнячков, помоек и трущоб. Настоящей его жизнью.

И самое главное, что пути назад уже нет. Дверь со скрежетом захлопнулась, оставив за собой зелень улицы, солнечный свет и смех прохожих. Ключа от замка нет, и впереди скользкие обшарпанные ступеньки вниз, в темный холодный коридор с лужами на полу, с заплесневелыми грязными стенами, со множеством ответвлений, поворотов, подъемов и спусков, и где второй выход, знает один Бог. Если знает. Нарушившего раз пограничную черту город уже никогда от себя не отпустит, его клетки проникают прямо в кровь и ассимилируются в организме, начинают руководить его жизнедеятельностью, направлять его поступки и вести по пути, который им нужен.

Улица за окном начинала сереть, погасли фонари, прохожих еще не было видно, но время от времени слышался шум проезжавшей машины. Проснулись городские голуби и с громким утробным гугуканьем расселись на карнизах спящих окон. Через полчаса пойдут на свои заводы рабочие, с тихим воем проедет по Пушкарской первый троллейбус, и закрутится обычный, похожий на все остальные день, которому нет никакого дела ни до Алексея, ни до Кати, ни до смерти Гимназиста. Город зевнет, глотнет едва успевшего посвежеть воздуха и медленно начнет пережевывать сам себя — сначала лениво, медленно и неохотно, но затем войдет во вкус, и заработают его неохватные челюсти с лязгом и скрежетом.

X

Роберт проснулся рано, еще только начинало светать, а сон отлетел, словно бы и не было его, хотя сегодня он устроился довольно уютно и рассчитывал выспаться как следует. Эти скоты, новые эти русские, гниды поганые, конечно, — но с паршивой овцы хоть шерсти клок. Столько они выбрасывают на помойки хороших вещей — уму непостижимо. В его время, Робертово золотое времечко, о таком и помыслить никто не мог. Джинсы порвались чуть-чуть — на помойку, ботинки треснули — в бак, свитер пошел катышками — на асфальт его. Шубы, куртки, перчатки, сумки… Вот, бляди, денег некуда девать. Ворье, одно слово. Он всю жизнь работал, на заводе его уважали, слесарем Роберт был от Бога — без штангенциркуля доводил любую железку так, что с ОТК никогда проблем не было. Ну, выпивал — не так, как сейчас, конечно, поменьше, хотя и крепко. Но чтоб работу прогулять — никогда. С любого бодуна прибредал он в цех, мальчишек-учеников сразу за портвешком отправлял — и через полчаса как огурчик. И зарабатывал прилично. Не хуже других. Не голодал, всегда в доме было и выпить, и закусить, и пальто зимнее, и шапка пыжиковая… И не позволял он себе никогда ботинки выбрасывать, пока их еще носить можно, — в ателье накатик сделает, через год — еще накатик, шов пройдет дома, с шилом и ниткой суровой: чего деньги зря платить, эпоксидкой подметку прихватит — руки-то не из жопы растут! Пиджак — бензином, тряпочкой, брюки — щеточкой — носить и носить, костюм свадебный двадцать лет таскал, и ничего. Последнее время, правда, уже только на работу — истрепался пиджачок, но ходить-то можно было, не пижон. Нормально жили, нормально работали, сколько радости было: друзья, праздники, бабы замечательные, простые — песни пели, танцевали на вечерах заводских, ничего им особенно не надо было — конфет купишь коробку, красненького бутылочку, и в койку! Сколько он в общаге ночей провел — не сосчитать. И общага-то ведь была уютней, чем другая отдельная: все свои, все тебя знают, любят, выпьешь с корешами, есть хоть кому рассказать о себе, о работе своей. А работали как! Кто сейчас из этих трепачей так работает? В выходные, если мастер скажет, — весь цех, как один, на работе с утра. Другие, мало их, правда, было, умничать начинали — имею право, мол, но такие долго не удерживались. Иди со своими правами в другое место, там их и качай. И работали, не жаловались, страну кормили, защищали, строили, жили, как люди. Хруща скинули, кукурузника сраного, не дали все разбазарить, не дали жидам богатство народное себе прибрать. Брежнев, хоть и мудак был, все же при нем лучше всего жилось. Все на свои места встало. Жидов он погнал отовсюду — мудак — мудак, а русский человек. И все хорошо шло. Андропов после него быстренько порядок навел, всю сволочь еврейскую, которая снова зашевелилась, быстренько на сто первый километр спровадил — там им и место, тунеядцам хреновым!

Все Горбатый виноват. Проклятый лысый жид с отметиной на лбу. Все он. Развалил Союз, от которого дрожал весь мир. Весь мир! Американцы, засранцы, со своей жвачкой, как коровы, и не пикали тогда, сидели тихо, рубль был Рублем — что там эти вонючие доллары! Горбатый все продал жидам, все и всех. Молодежь во что превратил — музон американский повсюду, раньше длинные волосы в парадняках ножницами кромсали и по харе еще пару раз, чтобы не выдрючивались хиппаны сраные, — Роберт сам в народной дружине не один раз этих ублюдков ловил. Сейчас ходят, волосами, как флагами, машут, суки, улыбаться им приходится, сигареты стреляешь, а он смотрит на тебя сочувственно, гад, руки нежные, пальцы тонкие, кошелек откроет, а там доллары одни. Найдет тысчонку рваную, сунет тебе — на, подавись. И давишься этой водкой американской, из говна, что ли, они ее делают — дуреешь только, а веселья никакого. Точно, из говна. Чтобы вымерла русская нация подчистую, чтобы все здесь себе захапать. Кто защитит? Кто?! Эти хлюпики волосатые? Да они первые побегут — Америка, блядь, доллары!.. Свобода! Независимость! Гласность ебаная! Он бы всех этих писак лично расстрелял и не вздрогнул. Задушил бы, зубами бы рвал гадов: заморочили головы всей стране — «приватизация», «рынок». Вот он теперь во что превратился с этим их долбаным рынком! Ни квартиры, ни денет, ни друзей, ни жены — ничего. Всю жизнь горбатился, был уважаемым человеком, а теперь то разгрузит на Московском вокзале вагон с баночным пивом, то сворует чего-нибудь у пьяного прохожего… Откуда только силенки берутся — жрать-то не каждый день получается, но есть, есть еще мясо на костях грязных, чешущихся рук, по морде еще может дать Роберт подонку какому-нибудь. Да не стоит пока этого делать. Не стоит. А то не дадут на водку, на хлеб, лучше по-доброму, ласково глядя в глаза, просить, просить, умолять пока… Пока. А там посмотрим. Может, вернется еще его времечко. Ему-то вряд ли уж удастся по-человечески пожить, так хоть посмотрит, как будут душить эту зажравшуюся сволочь, посмеется тогда над этими жирными боровами, каждый день входящими в «Невский Палас», толпящимися у обменных пунктов, покупающими в ларьках «Мальборо» и опасливо сторонящимися его, Робертова, грязного пиджака — мордами их, мордами в грязь, в говно, сапогом по харям, по харям…

25
{"b":"170892","o":1}