— Господин консул, мы голодаем, посмотрите на людей, нас бьют, держат в холоде, моряки умирают в ревире. Нам запрещено писать родным, получать посылки. Мы обращаемся к вам, — помогите! Сообщите о нас нашему правительству…
Комендант багровеет от гнева. Как только посмели! Из-за его спины Вейфель показывает кулак. Фон Ибах опускает глаза в пол. Переминаются с ноги на ногу унтера. В каждой камере одно и то же! Полный конфуз. Спокоен только шведский консул. Он наклоняет голову и что-то записывает в блокнот.
Он не сказал нам ни слова, но зато все объяснил фашистский значок со свастикой, воткнутый в лацкан его пиджака.
— Это последняя комната, господин консул. — Комендант отирает платком влажный лоб.
Вейфель щелкает каблуками и распахивает дверь.
Молча натягивают рубашки разочарованные моряки. Не сказал ни слова! Хотя и так все понятно. Ждать от этого посещения нечего.
Но мы оказались не правы. В рацион прибавили 50 граммов свекольного хлеба. Это было все, что сделал для нас шведский консул, представитель державы, должной защищать интересы граждан Советского государства. Через три месяца нам убавили хлеб на 70 граммов.
Как ни малы были результаты этой встречи, немцы забеспокоились Уж слишком единым было поведение моряков. Теперь у гестаповца не было никаких сомнений: кто-то невидимой крепкой рукой управляет жизнью моряков. И, к сожалению, это не комендатура с ее режимом насилия, слежки и мордобоя. Не действует на интернированных и пропаганда. Газеты, слушки, специальные рассказы солдат… Плохо… Надо что-то предпринимать более действенное.
Но предпринимать в лагере ИЛАГ -13 ничего больше Зиппелю не пришлось. Через несколько дней после приезда шведского консула он был отозван. Перевели куда-то и фон Ибаха. Как говорили, за либеральное отношение к интернированным. Вскоре исчез и комендант, старый ворон. Конечно, мы не знали действительных причин этих изменений, но связывали их с посещением Вюльцбурга шведским консулом. Не исключалась такая версия, что ему не понравилась «голая демонстрация» в камерах и он где-то об этом сказал. А гитлеровцы в своих лагерях жестоко карали за всякое проявление либерализма к заключенным. Как только допустили такое в лагере со строгим режимом! ЧП!
В общем, так или иначе, мы получили новое начальство. Об уходе фон Ибаха мы сожалели, по сравнению с остальными он действительно относился к интернированным неплохо, хотел как-то облегчить их положение. Об этом мы знали от наших людей, работавших в комендатуре. На «ворона» и Зиппеля нам было наплевать. Но мы скоро поняли, что получили начальство хуже прежнего.
Вместо Зиппеля приехал гестаповский офицер в чине капитана. Моряки сразу прозвали его «Маннергеймом» за шапочку немецких альпийских стрелков, которую он носил. Выглядел Маннергейм странно. У него была тонкая шея, на которой сидела маленькая голова, непропорционально длинные ноги и туловище, круглые, немигающие совиные глаза, черные румынские усы над верхней губой и отличные белые зубы. Он всегда улыбался.
Если Зиппель никогда не приходил в камеры и на плац, полностью доверяя Вейфелю, Маннергейм постоянно появлялся во время прогулок, посещал камеры, сам проводил «аппели», заходил на кухню. Он охотно беседовал с интернированными, давал им книги на русском языке, изданные белоэмигрантским издательством в Берлине, делал мелкие поблажки и внимательно прислушивался, приглядывался ко всему, что делалось в лагере. Он был похож на притаившегося кота, ожидающего минуты, когда можно будет схватить свою жертву. Мы сразу почувствовали опасность и всеми силами избегали встреч с гестаповцем. Новый комендант, полковник, как и прежний, много смеялся, частенько бывал «под мухой», но, видимо, был человеком дела. На первом «аппеле» он сказал:
— Плохо кормят? Голодаете? Надо работать. Сейчас в Германии все работают. Паразитов нет. Так?
Шеренги ответили ему молчанием. Комендант захохотал.
— Молчите, саботажники? Надо работать, либе фройнде, или вы передохнете здесь все. Я позабочусь о вас.
Через неделю в Вюльцбург прибыла медицинская комиссия. В ревире, при открытых окнах, устроили смотр. В помещении было так холодно, что немецкие военные врачи сидели в шубах. Голые, посиневшие от стужи моряки медленно проходили перед офицерами. Иногда кто-нибудь из них брезгливо дотрагивался до живота, груди или спины интернированного и бросал несколько слов своим коллегам. Те улыбались. Улыбался, показывая свои ослепительные зубы, и Маннергейм. Когда «медосмотр» закончился, главный врач, полковник с лицом доброго дедушки, протер очки и сказал, обращаясь к коменданту:
— Ваши люди выглядят значительно лучше, чем те, которых мне приходится наблюдать в других лагерях. У вас здоровый народ. Всех на работу. Они еще кое-что сделают.
Лагерный врач-лейтенант со шрамом на щеке приложил ладонь к козырьку:
— Да, мой полковник, будет исполнено.
После этого комиссия отбыла. Формальности выполнены, акт о состоянии людей составлен — можно приступать к делу. На следующем «аппеле» было объявлено: «Желающие работать записывайтесь у унтера. Будете получать больше питания, выходить за ворота лагеря».
Надо было решать, как поступить. С одной стороны, люди истощены до крайности, смертность увеличивается, магические слова «за ворота лагеря» вызывают мечты о побеге, о каких-то активных действиях. С другой, на карту поставлена честь советского моряка, советского гражданина. Можно ли, когда наши братья и отцы умирают на фронтах, когда враг убивает, жжет, зверствует на нашей земле, можно ли хоть чем-нибудь помогать ему?
Я подхожу к помполиту Гребенкину и спрашиваю:
— Ну, что делать, Павел Варфоломеевич? Гребенкин хмурится.
— Не один ты задаешь мне этот вопрос. Подожди, решим.
Вечером мы уже все знаем. Партийная организация говорит решительное нет. На внешние работы не выходить. Допускаются лишь работы по самообслуживанию. Нелегко далось такое решение. Ведь люди умирали от голода… И все же оно было принято.
При опросе «кто желает выйти на работу» — записываются не больше двадцати человек. Это уже прямой вызов. Нам уменьшают количество хлеба на семьдесят граммов. Не действует. Тогда гитлеровцы решают применить силу. Что из того, что международное право гласит: «Дисциплина в местах интернирования должна быть совместима с принципами гуманности и ни в коем случае не содержать правил, которые подвергли бы интернированных физическому напряжению, опасному для их здоровья, или физическим или моральным издевательствам».
Утром всех моряков выстраивают, разбивают на группы, вызывают роту солдат и штыками гонят в город и лес на работы. Но не все идет гладко. Капитаны категорически отказываются что-либо делать. Не дают результата никакие угрозы. Многие моряки сопротивляются, применяют крайние меры для того, чтобы остаться в лагере. Кочегар Будик отказывается выходить за ворота, его серьезно ранят штыком. Виктор Свирин и матрос Атарщиков растравляют на ногах раны, Свежов пьет кислоту, Маркин разрубает себе руку, инженер Волчихин калечит себе пальцы, матрос Розов симулирует сумасшествие, механик Сементовский демонстративно отказывается выполнять приказания унтеров, за что причисляется к комиссарам, механик Фисак придумывает не существующую у него болезнь — ишиас… Ребят избивают, сажают в карцер на хлеб и воду, но и это не помогает. Каждый день появляются новые «больные».
В комендатуре склоняют слово «саботаж». Неспокойно спится гестаповцу Маннергейму. Кто же руководит моряками? Кто внушает им такую непримиримую ненависть ко всему, что проводят немцы в лагере? Зиппель предупреждал его… Маннергейм решает — комиссары. От них, и только от них все неприятности. С каким бы наслаждением он уничтожил их всех. В том лагере, где он был раньше, с такими не цацкались. Головы долой, и больше никаких забот… А тут дурацкий приказ: пока никого не трогать. Мол, после войны им найдут достойную казнь, а пока они интернированные. Черт бы их побрал! Наконец решение приходит. Нельзя их уничтожать здесь, сейчас, найдем другое место. Изолируем их в КЦ, в Дахау, в Маутхаузене… Там они недолго протянут. Маннергейм потирает руки.