Утром пленным давали по лепешке из пшеничной муки, кусок кукурузного хлеба, иногда сыр и раз или два молочной сыворотки, густой и терпкой.
Булакович молчал, лишь изредка подбадривал солдат, особенно обессилевшего раненого. Приказ Шамиля относиться к нему с уважением и добром был забыт после первого же перехода. Горцы, сопровождавшие пленных, спешили, подгоняли их, не обращая внимания на усталость.
«Ах, зачем я не взорвал себя в ауле?» — тоскливо думал Булакович, с трудом взбираясь по узким горным тропинкам высоко вверх или спускаясь вниз. Потный, грязный, обросший щетиной, с разбитыми, натруженными ногами, он едва поспевал за всадниками. Говорить с горцами было бесполезно — они ни слова не понимали по-русски.
Только на четвертые сутки, еле живые от усталости, голода и жажды, пленные добрались до Черкея.
Аул террасами спускался в долину. Сакли так тесно прилепились одна к другой, что напоминали гнезда ласточек. Весь аул можно было пройти из конца в конец, перескакивая с крыши на крышу.
«Естественная крепость, поди возьми такую штурмом. Каждая сакля — укрепление, а весь аул — цитадель», — подумал Булакович, глядя на темные, связанные воедино сакли и крыши большого аула. Над ними вились дымки очагов, выше теснились камни и утесы нависавшей горы; ниже чуть поблескивала небольшая быстрая речушка, в которой плескались ребятишки. Завидя шедших по дороге пленных, они загомонили и, выскочив из воды, мокрые и блестящие от солнца и стекавших с них капель, закричали на все лады, плюясь и швыряя песком:
— Урус… кяфир… донгуз-урус… гяур, кей-пей-оглы-урус!
— Эй, гет шайтан олу! — замахиваясь плетью, крикнул аварец Хусейн.
Мальчишки смолкли. Они показывали русским языки, грозили кулаками, плевали вслед, но все это молча, так как знали, что теперь Хусейн без предупреждения пустит в ход нагайку.
Улочка аула была узкая, пыльная, с кое-где выпиравшими из земли камнями. Помет и пыль устилали ее.
Хусейн что-то крикнул конным и, соскочив наземь, плетью указал место, где надо было стоять пленным.
— Издес… — сказал он и быстро шагнул в низкие двери сакли.
После долгого пути под солнцем, по уступам, камням и тропинкам пленные солдаты тяжело дышали, облизывая ссохшиеся губы.
— Испить бы хучь дали, ироды, — тихо сказал один из них.
Булакович посмотрел на одного из карауливших их горцев, тот показался ему более добродушным, чем остальные.
— Су! — по-кумыкски сказал он. — Су вер? Воды выпить, — и, сложив чашечкой ладонь, поднес ко рту, поясняя слова.
Кумык поглядел на него, сверкнул глазами и, сплюнув, показал кулак.
— Вот тебе и водица, — вздохнул солдат. Остальные караульные рассмеялись, что-то лопоча и тыча пальцами в пленных.
Мальчишки, осмелев, подобрались ближе, пытаясь камнем или куском коровьего навоза попасть в пленных.
— Гет, ке-пе-еглы, баба саны! — заревел появившийся в дверях сакли Хусейн.
За ним шел невысокий человек в папахе, замотанной зеленой материей; позади виднелись два-три молодых горца в папахах и суконных шубах. Это был местный кадий, он же старшина аула.
Хусейн, ткнув пальцем в Булаковича, что-то сказал старшине, тот кивнул и показал пленному на двор сакли.
— Твоя иди здес.
Булакович понял, что его отделяют от остальных пленных, которых тотчас же окружили караульные.
— Воды им дай, кунак… устали, пить хотят… Су, су вер… — жестом показывая на рот, пояснил он.
— Якши!
Старшина что-то крикнул внутрь сакли. Через минуту-другую оттуда вынесли жестяной, похожий на лохань сосуд, до краев наполненный водой. Солдаты жадно, захлебываясь, пили, передавая лохань один другому. Горцы равнодушно смотрели на них, а солдаты, напившись вволю, начали смачивать лица и шеи.
— Пошла сакла, — беря Булаковича за рукав, сказал кадий.
Булакович, сопровождаемый старшиной и расступившимися молодыми горцами, вошел в дом.
Ему, много слышавшему о быте и нравах горцев, все представлялось иначе. И аул, неприветливый, дымный, с темными закопченными саклями, и мрачные мужчины, смотревшие на него с еле сдерживаемой ненавистью, и женщины, о которых у Пушкина он читал как об одухотворенных красавицах, были совсем другими. Две женщины в длинных темно-коричневых платьях-балахонах до самых пят внесли в комнату круглые кукурузные пышки, пшеничный чурек, сыр и дымящийся хинкал[42]. Худые, с опущенными вниз глазами, с лицами покорно и привычно равнодушными, они расставили все на низеньком столе и бесшумно исчезли. Сколько им лет — двадцать пять или сорок? — трудно понять, и Булакович, знавший горские обычаи и нравы, лишь мельком глянул на них, спокойно ожидая беседы с ним старшины и Хусейна.
«Да как же мы будем разговаривать?» — подумал Булакович, знавший по-кумыкски всего десять-двенадцать слов. И, словно угадав его мысли, старшина что-то крикнул, и из глубины сакли показался невысокий человек с проседью на висках. На его скуластом лице были почтительное внимание и любезность. Старшина произнес несколько слов, и человек стал переводить на довольно сносный русский язык.
— Здравствуй, ваша блахородия, — кланяясь, сказал он. — Абу-Бекир ага-бен-Салим говорит, ишто… — Он подумал и, найдя нужное слово, повторил: — Ишто ты, ваша блахородия, есть гость яво, так имам приказал. Имам Гази-Магомед, да будет аллах яво любит, гово́рил — «эта русска офицер — моя гость… Яво обижат, яво плохо делат нелза».
Булакович слушал переводчика, внимательно вглядываясь в его лицо.
— Скажи старшине, я благодарен имаму и его помощникам. Я всегда буду другом горцев и никогда не забуду этих людей.
Старшина и другие горцы молча и дружелюбно закивали.
— А ты кто сам, откуда знаешь русский язык? — поинтересовался Булакович.
— Казански татар я. Русски солдат шесть годов служил… Лексей Петрович добре знал… — словоохотливо отвечал переводчик. — Потом горы бежал, имам переводчик стал…
— А почему бежал?
— Нада била… Мине фитфебел и ротный кажины день морда били… Кутузка сажали… свинином кормили… розги били…
— А за что такое?
— Ты, гово́рит, татарски лопатка, вор, афицерски вещи украл, а я, ваша блахородия, никогда дома чужой палка не брал, чисты был, а тут — вор… И кажны бьет, ругается, а за што? Не знаю…
— И сквозь строй гоняли?
— Нет, я бежал… Вовремя ушла, а то — пиропала голова… — вздохнув, сказал переводчик.
— Как тебя зовут?
— Ахмед. Мой деревня близко Казань стоит… Маленьки дочка, малчишка тоже ест, — рассказывал переводчик.
Старшина и горцы терпеливо ждали, и Булакович, обращаясь к старшине, спросил:
— Как будет поступлено со мной и что сделают с пленными солдатами?
— Пусть сначала наш гость поест с нами, а уж потом мы поговорим обо всем, — предложил старшина.
— Спасибо. И если можно, помыться…
Переводчик что-то крикнул. Из передней вышла одна из ранее прислуживавших женщин, поставила перед русским таз и стала поливать ему на руки, затем на голову и шею из глиняного широкогорлого кувшина. Хозяева учтиво ждали, и, только когда пленный сел рядом с Хусейном, все не спеша принялись за еду.
— Ахмед, поблагодари хозяев за обед, за доброе отношение ко мне, — попросил Булакович, глубоко взволнованный вниманием хозяев.
— Имам приказал… Шамиль-эфенди сказал, что ты не пленник, гость. А у нас, ваша блахородия, гость аллах дает, — перевел татарин слова старшины.
Все снова стали есть хинкал, обмакивая густо наперченные куски теста в чесночный настой. Булакович впервые ел это горское блюдо, но ему, голодному и усталому, все: сыр, и жареное мясо, и крутой хинкал — показалось божественным.
— А что с солдатами? — вдруг спросил он. — Их накормят? Ведь они ничего не ели в дороге.
— Солдаты — пленные… Их кормят два раза в день — утром и вечером. Когда стемнеет, им дадут поесть, — равнодушно ответил старшина.
— А что будет с ними? — переставая есть, спросил Булакович.