Царевна была в смятении. Только что князь Прозоровский с дворовыми увезли ее Феденьку. Не стыдясь, прощалась она с ним, как жена с мужем: простоволосая, повисла на нем, осыпая его поцелуями, лия слезы горючие, цепляясь за него до последнего, пока слуги чуть не вырвали его из ее объятий. Таковая бесцеремонность в иное время вызвала бы ее гнев, и обидчики были бы сурово наказаны, вплоть до смерти. Сейчас же она чувствовала свое бессилие. Ненавистный Петрушка взял верх, снова одолел ее. И, видно, такому не будет конца.
Унижение следовало за унижением. А это было просто ударом — ударом по самому ее сердцу. Он, Петрушка, знал, как уязвить и обессилить ее, отлично знал. И вот теперь ей предстояло самое горшее из унижений — ехать к нему на поклон. Дожила! К этому щенку, коего она старше на целых пятнадцать лет! Экое унижение! Думала ли она, что такое может стрястись. Твердил ей, впрочем, князь Василий, постоянно твердил — замирись. Горда была. Все надеялась на колдунов да ворожей — изводом извести Петрушку и ненавистную мачеху. А когда надежда на извод, на нечистую силу с ее заклятьями и заговорами рухнула, полагалась на стрельцов, верных ей, на Феденьку, которые огнем ли, топором ли, бердышом либо саблею прикончат ее злодеев. Не вышло!
Смутно было на душе у царевны. Словно кто-то невидимый давил и давил на нее, пытаясь согнуть, сломить. Все ее естество противилось этой поездке. Ибо там ее ждало невиданное унижение, нет, такого ей еще не приходилось испытывать. Но все вело к тому, она оказалась на краю. Все, чего ей удалось добиться за семь лет ее правления, вся та высота, на которую она забралась, вся она оказалась зыбкой, шаталась под нею, готовая вот-вот обрушиться.
Федора вырвали из ее объятий, грубо, неслыханно обошлись с нею, бесцеремонно попрали ее достоинство правительницы, ворвались в палаты и повязали на глазах ее любима. Она скрипела зубами от бессильного гнева, от отчаяния, от беспримерного унижения. Все тщетно.
— Ты, государыня царевна, не серчай, — бубнил князь Прозоровский. — Знамо дело, вышло неладно. Но тебе лучше покориться. Великий государь Петр Алексеевич порешит по справедливости. Я ему толковал, что великое огорчение твоей милости сей захват причинит. А он только ногою топнул. Она, говорит, и не того заслуживает. Ну как с ним спорить, уж больно он осерчал, как пришлось ему к Троице скакать ночною порою. Умыслил ведь твой Федор противу него зло.
— Не было сего! — выкрикнула Софья в отчаянии, — не было! Навет то тех, кто восхотел нас с братом поссорить!
— Вот ты ему, государыня, все и выскажи, его царскому величеству, он поймет.
— Не поймет он ничего! Он решил меня извести и власти лишить.
— Сие по справедливости делается, — осторожно выговорил князь Прозоровский. — Ты, государыня царевна, поцарствовала, сколь тебе было отпущено по малолетству братьев твоих, а теперя, коли они вошли в возраст, тебе должно подвинуться и бразды им отдать.
— Не хочу я! — в отчаянии снова выкрикнула царевна. — Он норовит упрятать меня в монастырь.
— И то дело. Ступай, ступай, государыня, без лишнего, куда повелит. Мыслимо ли противу царя, супротив его воли идти?
Софья не нашлась с ответом, только рукою махнула, и князь вышел.
— Великая государыня, какую карету прикажешь подать? Ту, иноземную, что с позументом? — справился конюший.
— Кою попроще, с четвернею, — хмуро ответила Софья.
— Скороходов надобно ли?
— Не наряжать никого. Со мною комнатные, дюжина, да рота конных стрельцов — более никого. Из поварни оба повара с поварятами. Остальными Егоровна распорядится, она ведает нужду в походе.
Все естество ее продолжало противиться этой поездке. Хоть бы что-нибудь стряслось: ураган ли, землетрус, градобой. Она мысленно обращалась ко святым угодникам. С молением наслать некое происшествие. Пока шли сборы, скользнула в моленную и истово била поклоны Богородице «Умиление». Неужто не выручишь, неужто отдашь меня на терзание свирепому Петру, Петрушке… Жду милости, — пощади меня, Матерь Пресветлая, заступница жен.
Светел, надмирен был взгляд Богородицы. И было в нем обещание, иль то показалось царевне. Бережно прижимала она к себе божественного младенца Иисуса. Хоть бы знак подала, думала царевна, ведь все она в силе и славе содеять может. Но по-прежнему взор Присно девы был устремлен поверх земной суеты.
Кого еще просить, размышляла царевна. Кто еще в силе? И перешла к иконе Николая Угодника с житием. Глядел сурово великий угодник из Мир Ликийских. И помнилось Софье в этой его суровости некое осуждение. Муж он, думала она, не желает сострадать жене, а может, и грешность мою ведает…
Ушла в смятении. Явились сестры — провожать. Они втайне завидовали ей, а она была их заступницей, защитницей пред боярами, сетовавшими на расточительство царевен, на их зазорное поведение, дошедшее и до посадских.
— Ты, Софьюшка, смири гордыню, авось он и смилостивится, — посоветовала Екатерина.
— Да что ты смыслишь! — напустилась на нее Софья. Желание сорвать на ком-нибудь свою досаду, гнев, унижение переполняло ее: — Он милости не ведает, он всех нас, Милославских, ненавидит и хочет извести.
— Не перекоряйся ты с ним, — посоветовала Марфа, — он и утихомирится.
— Как же, утихомирится он, — с сердцем отвечала Софья. — Там с ним мачеха, она всех нас, царевен, на дух не переносит. А особливо меня, как правительницу.
— А что бы тебе, сестрица, покориться ему да и сложить с себя бремя правления, — вкрадчиво посоветовала Екатерина. — Тишком да ладком.
— Тишком да ладком! — передразнила ее Софья. — Меня войско желает видеть во власти, стрельцы мои, надворная пехота.
— Кабы все вступились за тебя, — сказала Марфа. — Да выступили согласно. Молви им слово.
— Третьего дни уж молвила, — уныло проговорила царевна. Но неожиданно под действием слов сестры что-то в ней вострепетало. То был, наверное, последний всплеск надежды.
Она призвала думного дьяка Никифора, что был при ней как бы начальником канцелярии, приказала:
— Собери стрельцов да посадских, сколь можно, пред Золотым крыльцом, буду еще говорить с ними. Да и грамоту изготовь к людям всех чинов государства о бесчинии Нарышкиных. Они, мол, благоверного царя Ивана Алексеевича ни во что ставят, заградили его сени дровами, дабы государю не было выхода, сорвали с него венец царский, когда он шел на богомолье, и его истоптали — все потешные Петровы так потешаются, мост в Измайлове хотели рушить, да стража отбилась…
Софья помедлила. Ей пришло на ум, что и Федора Шакловитого не лишне будет в той грамоте обелить. И она продолжала:
— Еще пропиши, что верного царского и моего слугу Федора Шакловитого, который великие услуги оказал государству, укротил заводчиков бунта, иных казнил смертию, а иных разослал в окраинные города, по навету бесчинных людей и по приказу царя Петра лишили чести и яко колодника отвезли в Троицкий монастырь на расправу, где ждет его смертная казнь. И мне, великой государыне царевне, избранной в правительницы Думою и всем земством, чинятся от Нарышкиных всяческие препоны и противности, а оборонить меня не дают… Жалостливо ль?
— Жалостливо, государыня царевна, я от себя некоторые слова добавлю. Дозволишь ли?
— Добавь. Так, чтобы за душу брало.
С этими словами она призвала конюшего и велела распрягать лошадей, отъезд-де временно откладывается по особливому указу.
Народ собирался долго и неохотно. Стрельцы остались без начальника и не знали, чьему приказу внимать, кому повиноваться кроме стрелецких полковников и пятисотских.
А те пребывали в смятении: коли повязали начальника Стрелецкого приказа, то чего ждать далее? Не исполнять ли повелений царя Петра и не выступить ли с полками к Троице? Смутил их и полковник Нечаев, присланный от царя Петра с наказом отправить выборных от каждого полка. Правда, царевна Софья Алексеевна поведала его не слушать, он-де самозванец и прислан, чтобы смущать народ. По ее приказу он был схвачен и уж было отдан палачу. Однако вскоре он был неожиданно освобожден от оков и даже потчеван водкою от имени правительницы.