— Ты, Софьюшка, наша гордость и слава, — пробовала ободрить ее Марфа, — никого у нас уж не осталось, чтоб защитить нас, бедных сирот. Царь-то нам чужак, хоть именуется братом. А какой он нам брат?..
— Не брат, а враг, — перебила ее Софья. — Враг сущий, злобный, кровожадный. Никого из нас не пожалеет, старух велит пытать.
— Да уж. И нам с тобою казнь измышляет.
Вошла Софьина постельница Клавдия — лицо белей мела.
— Что с тобой, Клаша? — участливо спросила царевна. — Аль захворала?
— Какое там, госпожа моя. Что там за стенами деется — страх! Повсюду виселицы наставлены, по всем стенам и к пруду. И на них мужики. Черные, ровно обугленные — страсть! — И Клавдия запричитала в голос: — Чтой-то эти губители делают с народом. Совсем освирепели! Ох, горе нам, горе! Царь правит немилостивый. И за какие грехи… А возле-то, возле… Жены с ребятами убиваются, плачут, нет у них теперя кормильцев. По миру пойдут теперя…
— Такое время немилостивое, — произнесла Катерина с глазами, полными слез.
— И некуда схорониться, — подтвердила Марфа. — От злодея не убегнешь.
— Как некуда? — мрачно возразила Софья. — А в землю, в сыру землю. И еще крышкою накроют. Из пахучего древа.
— Надо терпеть, сестры, — примирительно молвила Катерина. — Господь терпел и нам заповедал терпеть.
— Хочешь — не хочешь, а терпеть придется, — согласилась Марфа.
— Глядишь, великомученицами станем, — все так же мрачно пошутила Софья. — Да нет, пожалуй: царевны в великомученицах не бывали — не слыхивала о том.
— Зато царицы бывали, — выказала свою осведомленность Марфа. — Вот у греческого царя Константина была мать Елена…
— Не царя, а императора, — поправила ее Софья. — Да и не мученики они, а святые.
— А какая разница? — легкомысленно изрекла Марфа. — Все едино церковью почитаемы. И нами — молитвенниками.
— Ты вот скажи так патриарху, он тебя накажет — епитимью на тебя наложит. Скажет: царевна-де, а не почитаешь священную историю.
Под окнами загремели колеса, зацокали копыта. Без стука вошел рослый преображенец и с порога гаркнул:
— Принимайте мощи. Га-га-га!
Вслед за ним двое солдат внесли полуживую кормилицу Вяземскую.
— Куда класть-то? — спросил один из них.
— Ох, Господи, — вскинулась Софья, — вот сюда, на лавку. Да легче же, ироды, — легче. Человек ведь старый, а не бревно.
— Нам что? Нам велено, — пробормотал он в ответ.
— Ступайте вон! — властно прикрикнула Софья, и оба послушно выкатились. — Слуги антихристовы! — кинула она. И участливо обратилась к кормилице: — Мамушка, родненькая, умучили они тебя, ироды окаянные? Старуху не пожалели! Чего добивались, выпытывали?
— Ох, Сонюшка, ну нету на них креста. Все стращали меня, а один, страхолюдный такой, углем прижег. Погляди-ка, — и она протянула сморщенную ладонь, на тыльной стороне которой краснел ожог.
— Разразит их Господь, иродов! — всхлипнула Марфа.
— Все допытывалися, — продолжала мамка, — кто к тебе ходит да что говорит. Не против ли государя… А я отвечаю, что слышу худо и в разговоры господ не мешаюся. Оне опять: да ты вспомни, вспомни, старая, не то покруче прижжем. Я и отвечаю: нечего мне вспоминать, старуха я, памяти вовсе нету. А в те поры заявился начальник ихний, он и повелел: оставьте, говорит, ее, бабка ведь старая, толку не знает. Ну и оставили меня. А я уж и разум потеряла, сама не в себе. Не помню, как сволокли меня в телегу и вот привезли.
Вошла игуменья в сопровождении сержанта Семеновского полка и дьяка Преображенского приказа. Дьяк держал в руках свиток. Откашлявшись, он развернул его и стал читать:
— По указу великого государя и великого князя Петра Алексеевича за многия противности, и вины царевны Софьи Алексеевны, перекорства ее с ним, великим государем, равно и расточение казны и сношения с бунтовщиками, ей ведомыми, указал великий государь Петр Алексеевич постричь ее и монахини в Новом Девичьем монастыре. И быть ей там безысходно. А людей при ней отпустить и никаких ей слуг не иметь. Сестру же ее, царевну Марфу Алексеевну, как соучастницу и побудительницу бунтовщиков стрельцов, сведомую о заговоре, постричь в Успенском монастыре, что в Александровской слободе под именем Маргариты…
Приговор был выслушан молча. Сестры оцепенели. Потом они с плачем кинулись друг другу в объятия.
— Ироды, антихристы! — вопила Софья. — Мало вам мучительств. Я семь лет служила государству верой и правдой. И вот награда: монастырское узилище. Да, узилище! Не боюсь уж ничего и никого, и царя не боюсь, царя, который родных сестер заточает!
— Полно вам, государыня царевна, — стала успокаивать ее игуменья, — притеснений чинить не станем, токмо указный порядок блюсти будем. Велено мне от государя свиданья допускать с сестрицами вашими да с государынями царицами токмо в храмовые праздники.
Сержант обратился к Марфе:
— А тебя, государыня царевна, указано мне препроводить в Александровскую слободу. Так что изволь попрощаться да собираться.
Душераздирающим было прощанье — с сестрами, с постельницами, со старухой кормилицей, которая все приговаривала: «А я, куда ж я денусь-то, кому я надобна». Если собрать все слезы, которые пролились в этот скорбный день, расплеснется целое озеро.
Вечером Софья прошла обряд пострижения. Трижды протягивала ей игуменья ножницы и всякий раз царевна отвергала их. Наконец игуменья выстригла ей волосы крестообразно, произнесла наставления и приняла обет. Служка протянула ей ворох черных одежд.
— Облекись, сестра. Отныне ты перешла в новую жизнь и имя твое сбрасываешь вместе с мирской одеждой. Обретаешь новое имя: Сусанна.
— Сусанна? — выдавила из себя царевна.
Но прошлое оставалось жить. Душа скорбела негасимой скорбью.
Глава двадцать третья
Из князи в грязи
Воля Божья, а суд царев.
Не Стенька — везде стенка.
На ковре по Волге не поплывешь, а по Печоре себе на горе.
И была бы доля, да взяла неволя.
Смердом жить не хочется, а князем — не можется.
Народные присловья
Свидетели
…в то ж время фавор к Лефорту продолжался, токмо был для одних вечеринок и пиров, а в делех оной Лефорт сил не имел и не решался и правления никакого не имел, токмо имел чин генерала и адмирала. И понеже был человек слабого ума, и не капабель (способен) всех тех дел править по своим чинам, то всё управляли другие вместо его. Помянутой Лефорт и денно и нощно был в забавах, супе (ужины — фр.) балы, банкеты, картежная игра, дебош с дамами и питье непрестанное, оттого и умер во время своих лет под пятьдесят.
Но в тоже время Александр Меншиков почал приходит в великую милость и до такого градуса взошел, что все государство правил, почитай, и дошел до градуса фельдмаршала и учинился от цесаря сперва графом имперским, а потом и вскоре принцем, а от его величества дюком (герцогом — фр.) ижорским. И токмо ему единому давалось на письме и на словах — «светлость». И был такой сильной фаворит, что разве в римских гисториях находят. И награжден был таким великим богатством, что приходов со своих земель имел по полторасто тысяч рублев, также и других трезоров (сокровищ — фр.) великое множество имел, а именно: в каменьях считалось на полтора миллиона рублев, а особливо знатную вещь имел — яхонт червчатой, великой цены по своей великости и тяжелине, и цвету, которой считался токмо един в Европе…
Характер сего князя описать кратко: что был ума гораздо среднего, и человек неученой, ниже писать что мог, кроме свое имя токмо выучил подписывать, понеже был из породы самой низкой, ниже шляхетства… князь же Ромодановской ведал монастырь Девичей, где царевна София заключена была, и содержал ее в великой крепости. И когда розыски царевны Софии были, то его величество сам расспрашивал ее в присутствии его, князя Ромодановского, и кроме его в тех делах никому конфиденции не имел… Оной же имел власть, как из бояр, так — из другага шляхетства, из всякаго чину брать к себе и содержать для своей забавы, понеже был человек характеру партикулярнаго, а именно любил пить непрестанно, и других поить и ругать, и дураков при себе имел, и ссоривал, и приводил в драку, и с того себе имел забаву.
Князь Борис Иванович Куракин. «Гистория…»