Обещал князь гостю отдых с дороги, но обещания своего не выполнил, тем же вечером устроил ему за трапезой настоящий допрос. Северьян был не против, поскольку догадывался, как истосковался князь в своей глуши без новых вестей, как не терпелось ему узнать, чем живут ныне его соседи. Да и сам боярин был рад возможности говорить обо всем открыто, не лукавя. Знал он, как Михаил почитает брата Александра, которому Северьян давно служил верой и правдой.
Разговор за трапезой начали издалека, с воспоминаний о сечах, и тут уж не могли не упомянуть Александра, от которого не имели никаких вестей. Чтобы отвлечься от нахлынувших тяжелых мыслей, заговорили о кушаньях, которыми был уставлен стол. Отведав угощений, поднимали чарки и воевода с Никитой, приглашенные князем на беседу с гостем.
— Как тебя в Великом Новгороде принимали? Чем угощали? — спросил Михаил Ярославич, внимательно глядя на гостя, который мало изменился с последней их встречи. Был он года на три старше Александра и всей своей статью походил на него. Рукопожатие гостя было все таким же крепким, небесно–голубые глаза смотрели все так же зорко, а на белой с рождения голове если и появились седые пряди, то заметить их было невозможно.
Северьян, вертя в руке кусок зайчатины, запеченной до румяной корочки, и раздумывая, обмакнуть ли мясо в брусничный взвар, прежде чем отправить в рот, ответил не сразу. Он понял, что князя интересует вовсе не то, какими кушаньями потчевали его в Новгороде.
— По–разному принимали, — наконец ответил он и, отложив зайчатину, проговорил серьезно: — Сам, небось хорошо знаешь, там котел все время кипит. И все зависит от того, кто кашу варит.
— Ну и кто там нынче верховодит? — нетерпеливо спросил князь.
— Нынче верх те крикуны берут, что супротив твоего брата всегда козни строили, — ответил гость, сделав глоток из высокой чарки, продолжил: — А кто за Александра, совсем невмоготу стало. Голову те подняли, кто всегда Ордену готов был поклониться. Теперь они многих на свою сторону переманили. Кричат, что владимирские князья пред ханами склонились, от Орды, мол, теперь зависят, а Великий Новгород всегда сам по себе стоял, никому не кланялся и под властью поганых не был и не будет…
— А выход ордынский?[59] Собирают ведь, — удивленно вскинул бровь князь.
— А то как же! Твердислав Хрипун им на это указать посмел, так его едва не растерзали за правду. Говорю же, одно теперь талдычат, мол, нечего со слабыми дружбу водить, надо к сильным прислониться. От владимирских князей, дескать, проку нет.
— Эвон как заговорили, — покачал головой воевода, — забыли, что не единожды их Александр Ярославич из беды выручал, запамятовали, как он самому шведу Биргеру своим острым копием печать на лице возложил.
— А у новгородцев память всегда короткой была, — добавил свое слово князь.
— Верно, княже, говоришь, — кивнул гость. — Быстро они забыли и как ливонцы до берегов Оредежи дошли, возы с товарами грабили, скот забирали, смердам пахать не давали, и как немцы данью Водь обложили, а в погосте Копорье крепость свою выстроили. Если б Александр с низовой ратью вовремя не пришел, не вернул Копорье со Псковом, давно бы новгородцев да псковичей папа в латинскую веру обратил.
— Не пойму я, что папа этот от нас хочет, зачем на нас рати шлет? — спросил, облокотившись на стол, Никита.
Северьян усмехнулся, переглянулся с воеводой, сразу не найдя, что ответить молодому любопытному сотнику.
— Как тебе сказать, — почесал боярин затылок, — земли, видно, Ордену мало. А за Орденом подумай, кто стоит? Вот то‑то и оно! Земля нужна рыцарям, что именем Христа прикрываются, но заботятся лишь об увеличении своих владений и о приумножении паствы для папы латинского. Они так рука об руку и идут. Папа ведь уж давно своих легатов к нам шлет.
Князь на эти слова закивал, а гость продолжал:
— Новгородцы некоторые, будь их воля, давно бы по примеру псковского боярина Твердилы Иванковича ворота своего города врагам отворили. Им ведь главное, чтобы с Ганзой торг без помех вести. Да и вокруг не лучше дела: сумь и емь — на свеев глядят, чудь с водью да ижорой[60] всегда вере нашей православной сопротивлялись… Еще Юрий запретил латинским чернецам их в свою веру обращать. Ну и что с того, что православными назвались? Почитай, у многих крещеных за иконами идол еще хоронится. Им что митрополита слушать, что папу — все едино: и свечку поставят, и где‑нибудь на капище в лесной чаще своим незабытым богам помолятся.
— А что ж от людишек простых почитания ждать, когда и князья пастырей не больно‑то чтут, — сказал воевода.
— Это ты, Егор Тимофеевич, верно подметил. Говорят, еще Изяслав Мстиславич собрал епископов да заставил избрать митрополитом не грека, а нашего чернеца — как, бишь, его — Климента Смолятина. И Михаил Черниговский своего митрополита в Киеве ставил — игумена Петра Акеровича.
— Так его Даниил Романович сверг и епископов, что при нем были, разогнал, — вставил воевода.
— Да, да, — кивнул боярин и, поправив прямую белую прядь, упавшую на глаза, продолжил свою мысль: — А припомни‑ка Андрея, которого Боголюбским прозвали! Он‑то как отличился! Три раза епископа греческого прогонял, но добился‑таки своего, поставил угодного себе Федора, из киевского боярского рода. Думал, видно, князь, что Федор ему во всем послушен будет, а того не получилось, и рассорился с ним. Разобиделся князь, послал епископа на суд в Киев, где сидел митрополит Константин, давний недруг владыки. Уж он‑то отвел душу: низложенному владыке язык урезали и руку отрубили…
— Нечего сказать, по–христиански поступили, милосердно, — удивился Никита.
— А ты как думал? Власть, она везде власть. И священники, может, и ближе нас, смертных, к Богу стоят, но они такие же люди, как и все… — с тоской в глазах посмотрел на сотника воевода.
— Слышал я как батюшка на службе про хана Батыя ласковые слова говорил, так ушам своим не поверил, — не унимался Никита.
— И я в первый раз не поверил, — неожиданно поддержал его князь, — с тех пор пред иконой, что мать мне вручила, молюсь. Не хочу более слушать похвалы врагам земли моей, которую они кровью русич чей обильно полили.
— Люди Батыги Божьих храмов без особой нужды не трогают, может, потому и возносят пастыри наши за них молитвы… — проговорил воевода.
— Это на их совести. Говорят ведь, что всякая власть от Бога, а нынче верх над нами Орда взяла, вот и превозносят наши иерархи нехристей, чтоб паче чаяния бунтовать людишки против татар не вздумали! А куда уж бунтовать с такими‑то силами? Потому, я думаю, и Ярослав Всеволодович, светлая ему память, вынужден был смириться с тем, что ордынские ханы выше наших князей стали. Это он понимал, вы вот с братом уразумели, до меня и до некоторых таких, как я, горькая правда дошла, а в народе‑то разные на сей счет мысли бродят, могут с отчаяния и за вилы схватиться — терять ведь все одно нечего. А проповеди от смуты всех берегут. Вот и подумаешь, что, выходит, и они на пользу. Обиженным где еще теперь успокоение найти, как не в храме? Как тумены татарские ушли, народ валом в соборы повалил, последнее, что осталось, к алтарю понес. Еще жить негде было, а храмы первыми из руин поднимали. Значит, так сами люди захотели, — ответил на это боярин.
— Как не захотеть, когда тебе твердят, что в разорении земли родной, в гибели родных виноват ты сам. Грешил, мол, в храм редко ходил, пост не соблюдал. А подумать, так ли это, горе мешает! Кто ж грех свой не станет замаливать? Принес дары, свечку поставил, помолился — вроде и полегчало, — сказал воевода, глядя куда‑то в сторону, — а душа‑то все равно в тоске тонет. Сам знаю. Никогда обо всем этом не думал прежде, думать стал, как с князем живым от татар ушел…
Воевода замолчал. Молчание надолго воцарилось в княжеской горнице. Прервал его сам князь.