Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Надежды на скорый суд таяли вместе с растворяющимся во мраке тонким лучиком, становившимся все слабее, постепенно угасало желание открыться и рас­сказать князю о припрятанных богатствах, чтобы тем самым купить себе жизнь.

«Открою я князю схорон, а он накопленное мною возьмет, а меня все одно жизни лишит, — рассуждал Кузьма, отламывая от ломтя крохотные кусочки и отправляя в рот. — Если по порядку, так там, в лесочке, хватит, чтобы виру[54] за всех отдать. Только вот кто ж всех от рук наших сгинувших счесть сможет? Я и сам не сочту. Да и зачем это делать? — Он отпил немного воды, уже не казавшейся такой холодной, и, почесав загривок, зло усмехнулся щербатым ртом: — Да и почему мне одному платить, ежели не один я людишек калечил да жизни лишал. Пусть и другие поплатятся!»

Лучик совсем погас, а Кузьку для допроса так ни­кто и не позвал. Он, правда, слышал, что некоторые уз­ники в сырых холодных ямах проводили недели и ме­сяцы, а многие, так и не дождавшись разбирательства, находили здесь свою смерть. Но ведь это другие, а он не такой, как все, и его — в этом он был уверен — подоб­ная участь не ждет. Ведь от смерти, которая в его яме кажется очень близкой, ему есть чем откупиться. Эта мысль успокоила, и он зашевелил губами, зашептал песню, которую часто напевал у костра богатырь Фока:

…Мне заутра к князю грозному во допрос идти.
Станет грозный князь меня спрашивать:
«Ты скажи, скажи, детинушка,
Уж как, с кем ты воровал, с кем разбой держал?
Еще много ли с тобой сотоварищей?»
А отвечу я тебе, грозный князь,
Расскажу всю правду, всюю истину,
Что товарищей у меня было четверо:
Еще первый сотоварищ мой — ночка темная,
А второй товарищ — мой булатный нож,
А как третий‑то — да мой добрый конь,
А четвертый — лук тугой да изгибчатый.
Что ж ответит мне сей грозный князь?
«Исполать тебе, — скажет, — детинушка,
Я за то тебя, молодец, пожалую
Среди поля хоромами высокими,
Что с двумя столбами с перекладиной…»

Песня, звучавшая на воле залихватски, с молодеческой удалью, в порубе вышла унылой и зловещей. Дру­гая мысль упрямо пролезла в голову, лишив уверенно­сти в том, что шаг, который он собрался сделать, пра­вилен. Да, жизнь себе он сохранит, а может, и свободу обретет, но вот только останется ни с чем. Снова гол как сокол, снова станет голытьбой, ничего не имею­щей. Правда, сил еще достаточно, однако годы свое бе­рут, а слабому да одинокому от таких же злобных и не­насытных, каким был он, ждать добра не приходится. Это он понимал хорошо.

От своих соперников Кузька давно научился избав­ляться и редко это делал своими руками, для этого у него всегда находились помощники, которых он за верную службу мог уважить при дележе добычи. Но ес­ли купить преданность будет не на что? Чем больше он думал об этом, тем меньше ему хотелось отдавать при­прятанное на черный день. Верить в то, что «черный день» уже пришел, Кузька не хотел, не верил и в обещание князя посадить его на кол.

«Ну, посижу в порубе. Не одному мне такая честь выпала, как‑нибудь обвыкнусь. Холод, правда, донимает, но и ему когда–никогда конец настанет. Уж до весны недалеко, — рассуждал он, глядя на то, как тает тонкая светлая полоска. — А князь молодой, наверня­ка не захочет кровью руки свои обагрять. Смилости­вится! Как не смилостивиться. Все ж таки убогий пе­ред ним, не с жиру в лес подался! Чай, от врагов земли Русской пострадал. — Кузька провел пальцем по шра­му, рассекавшему щеку, ухмыльнулся и стал дальше убеждать невидимого противника в своей невиновнос­ти. — Это люди на меня наговорили, напраслину возве­ли. А сам‑то я только и грешен в том, что с такими же обиженными, путниками неприкаянными, по лесам блуждал», — проговорил он тихим, заискивающим го­лоском, почти таким же, каким просил когда‑то мило­стыню.

Лучик исчез, и в яме снова стало черным–черно. Это уже не пугало узника, быстро научившегося ориенти­роваться в тесном пространстве.

«Нет, так не получится! — оборвал он себя реши­тельно. — Не поверит князь таким словам. Да и среди моих людишек наверняка не один отыщется, кому за­хочется мной откупиться, все грехи на меня свалить. А потому надобно мне по–другому держаться».

Он еще долго размышлял о том, как следует ему повести себя на дознании, что говорить, а о чем умол­чать. Решения давались ему нелегко. Те, что казались верными, после долгих раздумий уже такими не пред­ставлялись. Однако времени у Кузьки было хоть от­бавляй, и он, стараясь предугадать возможные ковар­ные вопросы, готовил на них свои ловкие ответы. Ло­мал голову над тем, как можно извернуться и вымолить себе уж если не пощаду, так более мягкую участь. Выдавать место, где схоронил награбленное, он уже не собирался.

После того как осенью Фока, прозванный Медве­дем, погиб в потасовке с охранявшими обоз мужика­ми, не осталось никого, кто знал о месте схрона. А это означает, что им не сможет воспользоваться никто, кроме Кузьки, и, если ему когда‑нибудь суждено вый­ти из этой ямы, у него будет на что безбедно провести остаток своих дней, сколько бы их ни было ему отпу­щено Богом. Кузька отодвинул в сторону впившуюся в шею толстую соломину и, уставившись в темноту, ух­мыльнулся — здорово тогда все вышло.

Тем поздним осенним вечером ватажники подсте­регли на дороге, пролегавший через лесную чащобу, небольшой обоз. Кузьке, вопреки обыкновению при­нявшему участие в нападении, в суматохе удалось при­близиться к увлеченному грабежом Фоке и, на мгнове­ние свесившись с седла, одним движением, оставшим­ся никем не замеченным, перерезать ему глотку. «Медведь убит!» — первым крикнул он и тут же с гром­ким гиканьем пустился следом за перепуганным му­жиком, который привстал из‑за повозки и, видно, со­бирался скрыться с места побоища за кустами, расту­щими у обочины. Всадив свой короткий меч ему в спину и быстро, одним махом, вернувшись к той по­возке, где на вспоротых мешках лежало тело зарезан­ного товарища, Кузька спрыгнул на землю, засыпан­ную пожухлой листвой, и по–бабьи запричитал. Крик его был услышан всеми, многие видели, как он ринул­ся догонять кого‑то, и теперь, когда уже можно было праздновать очередную маленькую победу, ватажники услышали, как горько убивается их вожак, стоя рядом с телом самого близкого своего друга и приговаривая, что отомстил его убийце. Несколько дней Кузьма хо­дил чернее тучи, мрачно молчал. Видя его горе, ватаж­ники, чьи сердца давно уже огрубели, искренне сочув­ствовали ему. Он же в душе ликовал.

Фока давно уже донимал Кузьму своими неумест­ными шутками и намеками. То, заговорщицки под­мигнув, он говорил шепотом, что ему кое‑что о нем из­вестно, и, указывая на Кузькин шрам, ржал, словно конь, то при всех начинал упрекать главаря в том, что тот редко стал участвовать в набегах. «Стареть ты, никак, начал? Может, тяжка тебе твоя ноша стала, отдохнуть не хочешь ли? — спрашивал Фока с неподдельным сочувствием в голосе, так что Кузьке и в са­мом деле вдруг хотелось признаться в том, что ему надоело скрываться в лесах, жить по норам. Когда‑то давно, в пылу откровения Кузька проговорился в разговоре с Фокой, что намерен, как только наберет добра побольше, уйти из леса и обосноваться где‑нибудь подальше от властей. Фока, видно, не забыл тот разговор и в первый раз припомнил его, когда они вместе еще с двумя ватажниками припрятывали в укромном месте награбленное.

— Неужто столького добра на безбедную жизнь будет мало? — спросил тогда Фока, строя из себя этакого простачка и с удовлетворением заметив, что к его словам прислушались напарники.

вернуться

54

Вира — плата, взимаемая в пользу князя за убийство свободного человека и за причиненные тяжелые увечья. Размер виры в 40 гривен удваивался, если речь шла об убий­стве высших членов княжеской дружины и других важных лиц. За увечье полагается полувирье.

71
{"b":"166556","o":1}