— Руки у него в крови людской. Никого не жалел, ни старых ни малых, — подтвердил молодой чернобородый дружинник из сотни Василька. — Нам хозяин того дома, где мы прошлую ночь ночевали, говорил, что слух, мол, шел, что изверг кровью жертв умывался и кровь их пил.
— Тьфу, — сплюнул кто‑то и перекрестился.
— Слухи слухами, а то, что люди, которые любого самого страшного зверя не боялись, страшились не только в лес идти, но даже и по дорогам ездить — вот что важно, — вставил свое слово воевода.
— Что верно, то верно! — подтвердил сказанное князь и снова замолчал.
— Ты вот, Никита, говорил, что, мол, бродни они и есть бродни и бояться их нечего. Мол, оттого все случилось, что у страха, видишь ли, глаза велики. Но это хорошо говорить, когда сотню воинов ведешь, или теперь, когда изверг в поруб упрятан! А народ‑то здешний не глупей тебя будет, да и мечи многие из них держать умеют. Однако, как ватага места эти облюбовала, так для того, чтобы куда по нуждам своим отправиться, никто уже в одиночку в путь не отправлялся — попутчиков искал. Так, вишь, и это не спасало. А ты твердишь, что враг был негрозен! Завидки, может, берут, что не тебе слава досталась, а Васильку? — высказав все, что накипело, воевода умолк, уставившись в пустую чарку.
— Ну, что ты на меня, Егор Тимофеевич, напустился! — стал оправдываться Никита. — Я только так сказал, а ты уж про «завидки» заговорил. Ну, если не показался мне Кузька этот, что ж я могу поделать?
— А разве не ты говорил про то, что с броднями и дюжина твоих дружинников справилась бы? — напомнил Демид забывчивому сотнику его слова.
— Ну, налетели, будто вороны! — отмахнулся Никита.
— Так ты не виляй, а лучше повинись, сразу легче станет, — сказал Демид, глядя на Никиту исподлобья каким‑то изучающим и в то же время грустным взглядом.
Князь с интересом наблюдал за перепалкой, ожидая, чем она закончится. Он уже знал о высказываниях Никиты, и даже упомянул о них, но раскрывать имени того, кто неуважительно отзывался об этой первой победе, — а получалось, что и о нем, о князе, — не стал. Никита сам не сдержался и своим замечанием выдал себя. Видно, и в самом деле был обижен, что не его, а Василька князь взял с собой, и вот к этой обиде теперь добавилась зависть к славе победителя. А кто победитель? Он — князь. Его славят москвичи. И его победу пытается умалить сотник. Не понимает Никита этого, зависть глаза застилает. «Что ж нарыв прорвался, и это хорошо», — думал князь, переводя взгляд с одного лица на другое, замечая, как близкие его люди реагируют на сказанное.
— Ладно, ладно, уймитесь, — замахал руками Никита, словно от налетевших на него воронов, отбиваясь от противников, а потом, понурив голову, сказал негромко: — Правы вы все! Позавидовал!
— Ну, так бы сразу! А то «не показа–а-лся»! — совсем по–стариковски проворчал воевода.
— А как же не завидовать! Он у князя первым помощником сделался! — кивнув в сторону Василька, опять запальчиво заговорил Никита, выпячивая нижнюю губу и становясь похожим на ребенка, готового вот–вот расплакаться. — Теперь героем стал!
— Ишь какой, а ты думал век тебе одному в героях ходить! — отозвался кто‑то сидевший в конце стола.
— Правда, правда! Все уши прожужжал, я, мол, первым в Москве побывал и вас, мол, сюда привел. Вы бы, дескать, словно дети малые в лесах без меня заплутали, — с издевкой проговорил Тихон.
Слова его были встречены громким хохотом, поскольку вряд ли кто в княжеской дружине еще не слышал хвастливых слов сотника, который не уставал рассказывать всем о своем «героическом» поступке.
Засмеялся и сам Никита, зная за собой такой грех. На глазах его даже выступили слезы, то ли от смеха, то ли потому, что наконец‑то он избавился от всепоглощающей зависти, которая мучила его с того самого момента, как князь приказал ему остаться в Москве и следить здесь за порядком, а сам ушел из города с сотней Василька. Смех только пошел на убыль, как новое замечание заставило содрогнуться от богатырского хохота стены гридницы.
— Никита потому так говорил, что сразу понял: теперь все девицы–красавицы только на Василька и будут смотреть, — сказал с едкой усмешкой Демид.
Нахохотавшись вволю, решили выпить за дружину, в которой все делают одно общее дело. И хоть собрались не во вселенскую субботу, когда православным принято поминать своих усопших родителей, а в заговенье, но кубки за них осушили. Потом застолье потекло дальше, и Михаил Ярославич лишь слушал разговоры, иногда отвечал на вопросы, обращенные к нему: поднимал чарку, когда кто‑то вновь предлагал выпить за князя и процветание Московского княжества, за одержанную победу и за победы будущие. Не раз помянули добрым словом и Ярослава Всеволодовича только о брате его, нынешнем великом князе — как сговорились — молчок.
Разошлись, когда на улице уже было совсем темно| Стремянный подвел княжеского коня, но Михаил Ярославич отмахнулся, решив вместе с воеводой пройтись пешком до своих палат.
— Что с пленными делать будешь, надумал? — спросил воевода.
— Есть на этот счет мысли, — нехотя ответил князь, вдруг почувствовав, что у него совсем нет желания поддерживать серьезный разговор. Он не стал скрывать этого от воеводы и сказал прямо: — Ты, Егор Тимофеевич, не мучь меня сегодня расспросами. И без того голова гудит. Давай‑ка завтра с утра обо всем поговорим, все обсудим, и заодно расскажешь, как ты тут без меня управлялся.
— Как скажешь, княже, — согласился воевода, — завтра так завтра. Спешить некуда. Дело уж сделано.
— Вот–вот! Спешить некуда, — кивнул князь.
Они молча прошли полтора десятка саженей и расстались у крыльца. Посадник повернул к себе, а князь, опираясь на перила, тяжело ступая, медленно поднялся в свои покои.
Не успел Михаил Ярославич переступить порог опочивальни, как за ним неслышно прошмыгнула знакомая тень. Меланья, по–Собачьи преданно заглядывая ему в глаза, кинулась стягивать с него одежду, хотела расстегнуть украшенное вышивкой ожерелье, но он оттолкнул ее и уселся на перину, ничего не видящими глазами уставился на ставни, закрывавшие окно. Однако Меланья словно не заметила грубого жеста, опустившись на колени перед своим повелителем, она стянула с него сапоги и застыла в ожидании. Он перевел взгляд в угол, где мерцал огонек лампадки, потом опустил глаза и будто только сейчас увидел обращенное к нему бледное лицо.
— Подай воды! — буркнул он сердито.
Она, не понимая, чем рассердила князя, в чем перед ним провинилась, быстро выскользнула за дверь и тут же вернулась, неся небольшую крынку с холодным молоком, подала князю, тот поднес ее к губам, сделал глоток и тут же отшвырнул в сторону.
— Во–ды! Я сказал: во–ды! — злобно глядя на девушку, с расстановкой проговорил князь.
Лицо Меланьи вспыхнуло, и она снова выскользнула за дверь, ругая себя за то, что решила подать князю оставленное Макаром молоко, которое Михаил Ярославич обычно пил перед сном. Со слезами на глазах она, вернувшись в опочивальню, протянула ему ковш с холодной водой. Не так она представляла эту встречу после двух ночей разлуки, которые показались ей целой вечностью, думала, что и князь ждет не дождется встречи с ней, жаждет ее ласк. Но она ошиблась и теперь едва сдерживала слезы и готовые вырваться наружу упреки.
Князь же не обратил никакого внимания на ее состояние, выпил почти всю воду, остатки плеснул себе в руку и мокрой ладонью провел по горячему лбу. Меланья стояла перед князем, а он глядел на нее, а видел другую, и оттого, что той — желанной — не было сейчас рядом с ним, его все сильнее охватывала злоба. Он всем сердцем хотел бы разделить с той темноокой красавицей радость сегодняшней победы, однако она пока так и была для него всего лишь незнакомкой, которая осталась там, на узкой московской улочке.
«Да, да, именно там, в посаде, на узкой кривой улочке, я и буду теперь искать ее. И обязательно найду!» — решил князь, будто наяву увидев и улочку, и калитку, и свою зазнобу.