Сначала эти обязанности показались очень тяжелыми впечатлительной женщине, с врожденным презрением ко всякого рода этикету и стереотипному принятому ходу вещей. В особенности же они ей были стеснительны потому, что Джильберт Монктон требовал от своей молодой жены тщательного соблюдения всех своих новых прав и был склонен строго взыскивать за всякое упущение, могущее унизить ее достоинство. Он как будто ревновал ее к ее девической необдуманности в действиях, считая это явным доказательством того, что она жалеет о свободе своего прежнего образа жизни. Вообще Монктон был склонен к ревности. Эти слова показывают, какие муки и он изобрел для себя. Он ревновал свою молодую жену ко всему и ко всем, что ее касалось.
Таким образом Джильберт Монктон начал свою супружескую жизнь; таким образом он сам положил основание разрыву между собой и женщиной, которую боготворил. Когда же недоверие и недоразумение легло мрачной и непроходимой бездной между этим слабым человеком и тою, которую он любил более всего на свете, он только бросился на край зияющей пучины и предался отчаянию. Мы не без основания называем Джильберта Монктона человеком слабым. Во всех обыкновенных делах жизни и во всех исключительных, которые ему встречались на пути его профессии, ясность и сила ума нотариуса не могли быть превзойдены никем из его собратьев по профессии. Раз составив себе мнение, он был тверд, решителен, верен своему убеждению и непреклонен. Ему вверялись, безусловно, те, которые обращались к нему. Но в своей любви к жене он был слабее и нерешительнее всякого двадцатилетнего юноши в минуту отчаяния. Однажды в своей жизни он обманулся в женщине, которую любил, как теперь любил Элинор. Он не мог забыть этого разочарования. Тень, наброшенную на его жизнь, не мог бы рассеять никакой солнечный свет доверия и любви. Раз он уже был обманут, стало быть, обманут и в другой раз. Вред, наносимый вероломством женщины, оставляет продолжительный, иногда неизгладимый след. Тогда как сочувствующие друзья радуются тому, что постепенно заживает поверхность язвы, рана гноится глубоко под наружным рубцом и внутренний яд, распространяясь далее и далее, приобретает со временем только более силы. Тайное горе, поразившее молодость Джильберта Монктона, отняло у него веру в искренность и чистоту души каждой женщины. Он наблюдал за своей женой, как прежде за своей питомицей, следя за каждым ее движением подозрительным взором, исполненным опасений, даже и тогда, как восхищался ею всего более. Он считал ее в некоторой мере причудливым, своевольным существом, ежеминутно способным обратиться против него и обмануть его.
Долго боролся он против любви к прекрасной компаньонке своей питомицы. Он старался закрыть свою душу от всякого сознания ее очарований, он старался в нее не верить. Если бы она оставалась в Гэзльуде, эта внутренняя борьба в его душе могла бы продолжаться еще много лет, но внезапный отъезд молодой девушки заставил нотариуса забыть свою осторожность; увлеченный чувством, он выдал свою тайну, так искусно скрываемую, и во второй раз в своей жизни рисковал своим счастьем на шатком основании правдивости женщины.
«Могу ли я знать ее более, чем знал Маргарету Рэвеншо, — думал он иногда? — Могу ли я доверяться ей только потому, что она мне смотрит прямо в лицо взором ясным, как небо над моей головой? По большей части какая-нибудь наружная примета дает возможность разгадать характер мужчины, как бы он ни был искусен в лицемерии, но женщина — красота ее собьет с толку любого физиономиста. Мы доверяемся женщинам, мы веруем в женщин на основании собственного восторга». «Она не может быть порочна с таким прелестным греческим носиком, — говорим мы. Рогик такой изящной красоты не может произносить неправды».
Если бы молодая жена Джильберта Монктона казалась счастливою в своем новом доме, он принял бы это за благоприятное предзнаменование и блеск ее веселости, конечно, отразился бы на нем светлым сиянием; он видел ясно, что Элинор не была счастлива день и ночь, он терзал себя тщетными усилиями открыть причину ее изменчивого расположения духа, внезапных припадков рассеяния, задумчивого и продолжительного молчания.
И пока Монктон испытывал все эти муки и каждый день расширял пропасть, им самим разверзтую, жена его, вся поглощенная своей собственной тайной целью, почти ничего не замечала вокруг себя. Видя мужа задумчивым и мрачным, она делала заключение, что пасмурное настроение его духа, вероятно, происходит от забот по делам, которые ее не касались. Если он вздыхал — она приписывала его грусть той же причине. Утомительные дела по духовному завещанию, какой-либо хлопотливый процесс, что-нибудь в этих пыльных конторах, но ее мнению, возбуждало его досаду, но. это что-нибудь ни в каком случае не должно иметь ничего общего с ней.
Элинор Монктон взяла на себя обязанность, не свойственную ее природе; принятый ею на себя долг не позволял ей оставаться в нормальном положении, и вся ее жизнь должна была облечься в такую форму, которая могла бы приспособляться к неженственной цели всех ее стремлений. Она отказалась от преимуществ жены, но, не исполняя своих обязанностей, все так же оставалась верною роковому обету, произнесенному в первую минуту безумного отчаяния от смерти своего отца.
Она провела более недели в Толльдэльском Приорате и еще не подвинулась ни на шаг на нуги, по которому намеревалась идти с такой отчаянной решимостью. Она не видела еще Ланцелота Дэррелля. Джильберт Монктон провел первый день после своего возвращения в Беркшир в посещениях соседей; он объехал небольшое число домов, с которыми сохранил сношения, сообщая о своей женитьбе на молодой девушке, бывшей за несколько дней еще тому назад компаньонкой его питомицы.
Весьма естественно, что от каждого, кому сообщал он это известие, он слышал одни дружеские поздравления и сердечное желание счастья; естественно также, что те же самые люди тотчас по его отъезде принимались удивляться его сумасбродству и предсказывать всякого рода гибельные последствия от такого нелепого и неосновательного брака.
В Гэзльуде он оставался всего долее. Там новость, им сообщенная, возбудила искреннюю радость без всякой примеси. Ланцелот Дэррелль работал в своей мастерской и потому не слыхал этого известия. Вдова радовалась тому, что замужество Элинор оградит ее сына от грозившей ему опасности — женитьбы на бедной девушке, а Лора от души радовалась мысли опять увидеть свою подругу.
— Скоро ли мне можно будет к вам приехать в Толль-дэль, мистер Монктон? — спросила она, — Милая Нелли! Мне так хочется ее видеть! Но подумать только, что она ваша жена! Никогда в жизни я не была ничем удивлена до такой степени! Вы довольно стары, чтобы быть ее отцом. Как это смешно!
Монктон не был очень признателен своей питомице за крайнюю наивность ее замечания, но пригласил ее провести следующий день с Элинор.
— Я завтра уеду в Лондон, — сказал он, — и боюсь, чтобы мистрис Монктон Приорат не показался очень скучным.
— Мистрис Монктон? — вскричала Лора, — Ах! Ведь это Нелли, я и забыла! Еще бы ей не скучать в Приорате! Я полагаю, что бедная Нелли даже будет очень скучать в этих мрачных, заросших садах с деревьями неизмеримой вышины и обведенными такими высокими стенами, в каком грустном одиночестве она почувствует себя.
— Она не будет одна, я каждый день буду возвращаться к обеду.
— Вы возвратитесь, разумеется, к семи часам, а от завтрака до семи часов ей придется забавляться, как она сумеет. Но я не стану ворчать. Я слишком счастлива при мысли, что моя Нелли так близко от меня.
Монктон стоял у калитки сада — той самой, у которой гак часто стаивал с Элинор — слушая болтовню своей питомицы. Его молодая жена может быть несчастлива в скучном однообразии ее нового образа жизни — что, если слова Лоры окажутся справедливыми, не будет ли это явным доказательством, что Элинор его не любит? Он никогда не почувствовал бы ни скуки, ни одиночества в ее обществе, хотя бы Толльдэль был самым мрачным, самым пустынным жилищем среди степей африканских.