Нельзя сказать, чтобы он вовсе не обратил никакого внимания на то, как странно молодая девушка приняла его предложение, но его размышления на этот счет привели его посредством самой непогрешимой логики к тому заключению, что ей едва ли можно было выразиться в других словах. Он находил тысячу причин, вследствие которых ей следовало употребить именно те же выражения и произнести их тем же звуком голоса. Девическая скромность, невинность, удивление, неопытность, детская робость: он перебрал целый каталог побудительных причин, приводя каждую, которая могла быть вероятна, исключая одной, и этой одной он опасался бы всего более — равнодушия или даже отвращения к нему со стороны Элинор. Он долго вглядывался в лицо молодой девушки в пройденном им юридическом поприще; он приобрел способность подмечать и выводить свои заключения из каждой улыбки, невольного движения бровей, едва заметного сжатия губ, каждого тона и полутона в оттенках выражения лица. Смотря на Элинор Вэн, он говорил сам себе:
— Эта девушка не может быть с продажною душою; она чиста, как ангел, так же бескорыстна, как дочь Иеффайя, так же неустрашима, как Юдифь или Жанна д’Арк. Она не может быть иначе как хорошею женой. Человек, на долю которого она выпадает, должен благодарить Всевышнего за его благость.
С подобными мыслями нотариус принял решение девушки, которое должно было иметь влияние на всю его будущность. Он наклонился к прекрасной головке Элинор — несмотря на ее высокий рост, лицо ее доходило только до плеч Джильберта Монктона — и прижал свои губы к ее лбу, как будто налагая на нее печать собственности.
— Моя дорогая! — говорил он тихим голосом, — моя возлюбленная! Я не могу вам выразить, насколько вы меня осчастливили, я не смею вам высказать всей силы моей любви. Одно время я полагал, что могу сохранить мою тайну и унести ее с собою в могилу. Пока вы находились бы вблизи от меня, под покровительством людей, заслуживающих мое доверие и, наслаждаясь счастливыми, светлыми днями невинной юности, я думаю, что я был бы в состоянии это сделать, но когда вы покинули Гэзльуд, когда вы остались одна на свете, мне изменила твердость. Мне так хотелось предложить вам мою любовь, как опору, как твердый оплот. «Лучше мне быть жертвою обмана, лучше мне быть несчастным, чем ей оставаться без защиты», — думал я.
Элинор слушала слова счастливого Монктона. Он был неистощим, когда первый шаг был уже сделан и решение — так долго обсуждаемое, так долго избегаемое — наконец, принято. Казалось, ему возвращена была молодость какой-то сверхъестественной властью духа, невидимого, но явно присутствующего в этом бедном жилище. Он снова помолодел. Одним взмахом жезла какой-то доброжелательной феи исчезли паутины, целых двадцать лет затемнявшие его душу. Предубеждения, которых он придерживался с любовью и почти с упорством, подозрительность и недоверие были из нее изглажены, оставляя ее прекрасным листом, таким же ясным, каким она было до того времени, как сгустившийся над нею мрак набросил такую черную тень на жизнь этого человека. Внезапно было превращение мизантропа — искателя руки Элинор, под влиянием истинной, чистой к ней любви.
Целых двадцать лет он смеялся над женщинами, над верою в них мужчин, а теперь, по прошествии этого времени, он стал верить сам и, избавившись от добровольного заключения, распускал свои крылья и пользовался свободой.
У Элинор вырвался невольный вздох, пока она слушала своего жениха. То время прошло безвозвратно, когда она еще могла бы надеяться уплатить большой долг благодарности мужу, под бременем этой благодарности она испытывала какое-то тягостное чувство. Она начинала усматривать, хотя и смутно — так силен был эгоизм, порожденный единственной целью ее жизни что приняла на себя обязанность, исполнение которой, может быть, свыше ее сил: она вошла в долг, который едва ли могла надеяться уплатить. На минуту мысль эта представилась ей под влиянием нового впечатления, она была готова отступить назад, думая сказать:
«Я не могу быть вашею женой: я слишком связана прошедшим, чтоб быть в состоянии исполнять долг, налагаемый на меня настоящим. Я стою отдельно от всех других женщин и должна оставаться одна до тех пор, пока достигну цели, которую себе предположила, или должна буду расстаться навсегда с надеждою на ее исполнение».
Она думала это и слова уже носились на ее губах, как вдруг образ отца предстал перед нею с выражением гневного укора, как будто говоря: «Так-то ты помнишь зло, мне нанесенное, и мои страдания, что способна уклониться от какого бы то ни было средства мести за меня?»
Эта мысль изгнала все другие.
«Я сперва исполню свой обет, а после обязанность против Джильберта Монктона, — думала Элинор. — Быть доброю женой для него мне будет нетрудно. Я всегда очень любила его».
Она припомнила прежние дни, когда, сидя немного поодаль от нотариуса и его питомицы, она завидовала Лоре Мэсон и ее очевидному влиянию на Монктона; и на минуту слабое содрогание радости и торжества пробежало по ее жилам, когда ей пришла вдруг мысль, что с этой минуты она имеет более нрав на этого человека, чем кто-либо другой на земле. Он будет принадлежать ей, будет ее любовником, ее мужем, другом и наставником — будет всем для нее в этом мире.
«О, только бы мне отомстить за жестокую смерть отца, — думала она. — После я могу быть доброю и счастливою женой».
Монктон охотно простоял бы век возле своей невесты у окна, освещенного солнцем. Глазам его представлялись двери конюшен, праздно стоящие конюхи, которые в промежутках отдыха после труда курили свои трубки и пили; бедно одетые женщины, которые вывешивали только что вымытое белье и составляли из этих мокрых платьев род триумфальных арок поперек улицы; дети, играющие в котел, или отзываемые от этой увлекательной забавы для того, чтоб сходить для родителей за горячим и еще дымящимся двухфунтовым хлебом, или за кружкою пива для старших. Все эти предметы были исполнены красоты в глазах владетеля Толльдэльского Приората. Избыток солнечного сияния, озарявшего его душу, бросал свой отблеск на эти обыкновенные предметы. Монктон смотрел на угловатые очертания тощих лошадей, классические формы ветхих кэбов и на все другие предметы, составлявшие исключительную принадлежность Пиластров, с сиянием удовольствия и наслаждения на лице. Наблюдатель, который видел бы только его, а не зрелище, ему представлявшееся, мог бы вообразить, что перед окном мисс Вэн неаполитанский залив расстилается во всем блеске своей роскошной красоты.
Синьора Пичирилло возвратилась по окончании своего дневного труда и застала Монктона, погруженного в это созерцание. Он тотчас отгадал кто она и приветствовал ее с дружелюбием, очень удивившим бедную учительницу музыки. Когда Монктон заговорил с синьорою, Элинор ускользнула из комнаты: молодая девушка была рада избавиться от того человека, с которым так необдуманно связала свою судьбу. Она подошла к зеркалу, зачесала назад волосы, чтоб освежить горячий лоб, и бросилась на постель, изнемогая от сильных потрясений, вынесенных ею, неспособная даже мыслить. «Я желала бы иметь возможность почти вечно лежать здесь таким образом, — думала она. — Это так похоже на мир, лежать спокойно, откинув всякую мысль».
До сих пор ее молодые силы бодро выдерживали борьбу с бременем, взятым ею на себя, теперь же они ей изменили, и она впала в тяжелое забытье без сновидений; благословенный укрепляющий сон, которым природа вознаграждает себя за наносимый ей вред. Джильберт Монктон передал свой рассказ коротко и просто. Он и не имел нужды говорить много о себе, потому что Элинор часто писала о нем из Гэзльуда синьоре и много про него рассказывала, когда однажды приезжала гостить в Пиластры.
Элиза Пичирилло была слишком бескорыстна, чтоб не радоваться при мысли о том, что Элинор любима человеком добрым, положение которого в свете удалит от нее всякую опасность, всякое искушение, но к ёе бескорыстной радости примешалось и грустное чувство: она подметила тайну своего племянника и была уверена, что замужество Элинор будет для него тяжким ударом.