Стою рядом с ней у кухонной стойки, на которой она готовит тесто для печенья: смешивает пшеничную муку с кокосовой, добавляет миндальную пасту и мед. Нина, как всегда, в своей комнате, Джеф-Джузеппе ушел помогать Витторио, дом погружен в безмолвие, как межпланетный корабль в космическое пространство.
– Теперь мы все так счастливы, – говорит Марианна, и эта фраза могла бы составить безупречное гармоническое сочетание с золотистой тональностью светлого дерева гостиной, с воцарившимся в доме покоем, если бы не ее чуть дрогнувший взгляд. – Но чего это стоило! Мне пришлось побороться за то, чтобы приехать сюда.
– Витторио мне рассказывал, – говорю я, не отрывая взгляда от ее рук, которые укладывают тесто в алюминиевые формочки в виде звезд, полумесяцев, дельфинов.
– Рассказывал? – спрашивает она без тени удивления, словно их с мужем версии обязательно должны совпадать. – Мы были готовы расстаться навсегда. Практически уже расстались. Витторио говорил, что не может отказаться от привычной жизни, я же поняла, что больше так жить не могу. Мне хотелось убежать от шума, машин, снобизма, ревности, зависти, от соревнования за социальные блага и тому подобных вещей. Джеф уже стал тянуться к дурному, целыми днями сидел перед телевизором, забивая уши всякой чепухой. Его занимали только марки джинсов, марки ботинок, он готов был питаться всей этой рекламируемой отравой, книг в руки не брал, жил, не думая, не чувствуя, без цели, без интересов.
– О Мадонна! – сказал я, глядя на ее прямой нос, на светлую нежную кожу у виска, под которой пульсировала маленькая голубоватая жилка. Эта ясность ее взгляда, упорная и решительная, накладывала отпечаток стерильности на весь ее облик, делала ее далекой, чужой.
– Да, – сказала она, – поэтому я решила уехать и увезти Джефа, уехать во что бы то ни стало, даже если никогда больше не увижу Витторио. Для меня это был вопрос жизни и смерти.
– А Витторио? – спросил я, глядя, как двигаются ее руки, обтянутые мягкой шерстью свитера. Движения были такие умелые, профессиональные, будто она принадлежала к роду потомственных месителей теста для печенья и хранителей больших деревянных домов. И все-таки мне почудилось, что я разглядел краешек сомнения, тонкую трещинку, готовую вот-вот разойтись и придать этим движениям трагический характер.
– Сначала он вел себя ужасно, отгородился от меня стеной. Он сопротивлялся, потому что боялся перемен, которые ему были нужны даже больше, чем мне. Ты представить себе не можешь, как он себя вел! Это было просто ужасно. – Она посмотрела на меня так, будто считала, что мне понятно, что она имеет в виду, и ее доверительный взгляд вызвал в моем теле сладкий отзвук. – Через две недели он приехал сюда, познакомился с гуру, с другими людьми и начал меняться. Буквально день ото дня, честное слово. Решил купить землю, построил этот дом, можно сказать, своими руками. Работал как одержимый. За год он не написал ни одной картины, ему казалось, что дом и жизнь в этом месте важнее картин. С гуру они подружились, ты бы на них посмотрел, когда они вместе! Он стал одним из главных жертвователей, одним из тех, кто финансирует центр духовных исканий и ашрам. Он понял, что здесь нам будет хватать и малой доли тех денег, которые тратились в Италии, поэтому решил поделиться средствами с другими. Я думала, что хорошо его знаю, но он изменился полностью, просто переродился. Замечательно все-таки, что люди способны меняться.
Я слегка киваю, хотя и не согласен. По-моему, люди на самом деле не меняются, только открываются разными сторонами в зависимости от момента, обстоятельств или под влиянием тех, с кем имеют дело. Для проверки этой мысли даю полный назад и вспоминаю, что и в три года был таким же, как сейчас, – неудовлетворенным, недовольным всем на свете.
– Люди развиваются, – сказала Марианна, – Свами это всегда повторяет. Только для этого нужны подходящие условия – пища, климат. Точно так же, как и для растений. Если, например, оставить цветок в закрытом помещении без света или выставить на улицу, где нечем дышать от выхлопных газов, он завянет, листья засохнут, свернутся. Но если ты посадишь его на солнце, в хорошую землю, будешь поливать, то сам увидишь, как он будет расти.
– А почему Витторио сначала был таким? – спросил я, хотя меня на самом деле это мало интересовало, просто хотелось еще поиграть с ней в эту доверительную игру. Я не запомнил ни ее, ни Витторио, когда они были у нас дома пять лет назад и когда мать заставила меня, как дрессированную обезьяну, перед ними выступать.
– Он был занят только собой и своей работой, – говорит Марианна, – на меня и на Джефа у него не хватало времени. На Нину тоже. Когда я пыталась с ним объясниться, он буквально свирепел, нападал на меня. Говорил, что я посягаю на его работу, сталкиваю между собой своего сына и его дочь. Что я ревнивая, глупая, настырная. Даже сумасшедшая. Что он должен чувствовать себя свободным, а я хочу его заарканить. Я была в отчаянии, мне было больно, обидно. Энергия всегда била в нем ключом, но он тратил ее только на картины, на вещи, на свои удовольствия, мы же занимали в его жизни самое незначительное место.
Делаю несколько шагов назад, чтобы не показаться ей излишне любопытным, облокачиваюсь спиной о мойку, смотрю в сторону.
Марианна проводит по волосам испачканной в муке рукой и начинает посыпать тесто в формочках рублеными грецкими орехами и миндалем.
– И потом он пил, – говорит она, – пил ужасно. Не ради удовольствия, а из распущенности, полностью теряя над собой контроль. Курил сигареты пачками, развратничал, как свинья, считая, что ему все можно, раз он художник. Ею измены сводили меня с ума, он же все время врал, даже не заботясь, чтобы его ложь выглядела хоть чуточку правдоподобной. Как-то я пришла к нему в ателье на полчаса раньше, чем обещала, и застала там полуодетую особу, которая тут же сбежала, как воровка. Другой раз в гостях он заперся в ванной с журналисткой. Прямо у меня на глазах, можно сказать, такой он был пьяный. На следующий день он даже не чувствовал себя виноватым, а сказал, что должен быть свободным, и если меня это не устраивает, то я могу катиться ко всем чертям. Он сказал, что для того и развелся с матерью Нины, чтобы жить, как ему хочется. И голос у него, когда он это говорил, был такой холодный, такой неумолимо-жестокий.
Она прямо дрожит от волнения, рассказывая мне об этом, но вдруг приходит в себя и улыбается, чтобы я понял, как она теперь далека от всех этих ничтожных проблем, каких чудесных высот она достигла, преодолевая самое себя. Мне не хочется больше смотреть в сторону и изображать из себя не-участника; с усилием, от которого слабеют колени, поворачиваюсь к ней лицом.
– Я дошла до того, – говорит она, – что боялась зайти к нему в ателье, чтобы не застать там его очередную пассию или не обнаружить следы ее недавнего присутствия. Я больше не верила ни одному его слову, каждая женщина, которую я видела рядом с ним, казалась мне опасной. Ревновала безумно. Свами говорит, что человеческие чувства – это энергия в чистом виде. Если так, то моей ревности хватило бы, чтобы осветить электричеством целый квартал. Она сжигала меня изнутри, убивала. Я действительно обезумела, по-настоящему.
Смешно, что она все время говорит о себе и Витторио, как о посторонних людях. Интересно, неужели теперь они действительно другие? Или, тогдашние и теперешние, они отличаются не больше, чем те, кто сфотографировался до и после курса похудения?
– Я превратилась в ничтожество, – говорит она. – Мелочно вычисляла, сколько времени он уделяет мне, сколько другим подсчитывала, сколько минут он провел с Джефом, а сколько с Ниной. Читала тайно его письма, его ежедневник, чтобы узнать имена любовниц. Все время смотрела на часы, прислушивалась, не звонит ли телефон. Сердце было, точно в тисках. Я позабыла почти все, что успела узнать в Мирбурге, когда туда ездила.
Она уже закончила украшать печенье. Теперь достает два противня и ставит на них формочки, одну к одной. Снова улыбается. Как чайка, поднявшаяся в небо над тем местом, где только что ходила, быстро перебирая лапками.