Только когда я увидел картины Хуаны, я понял, что она времени зря не теряла. Через четыре месяца после того, как я поселился в их доме, у нее состоялась персональная выставка в Паласио-дель-Сегундо-Кабо у площади Пласа-де-лас-Армас в старом городе, в прекрасном барочном дворце, в котором раньше жил испанский вице-губернатор. Я отказался прийти на открытие выставки: о том, чтобы показаться на публике, не было и речи. Но я пришел на следующий день. То, что я увидел, сразило меня наповал.
Хуана выставила восемнадцать крупных и малых полотен. Картины производили мощное впечатление. Они были написаны яркими красками, с явным тропическим колоритом, и очень африканскими — ясными, наполненными солнечным светом синими, розовыми и зелеными — тонами. Все картины были фигуративными, но не натуралистическими. Например, перспективу Хуана не использовала. Некоторые мотивы явно были навеяны сантерией — например, две обнаженные женщины на фоне природы, полные mulata, которые не могли быть никем иным, кроме Ошун. В этих картинах Хуане удалось передать откровенную чувственность и экологическую убежденность: уж не знаю, откуда я это взял, но слово «экологический» мгновенно пришло мне в голову. (Сама Хуана сейчас не была полной. С годами растаял «щенячий жир», силуэт заострился, она стала более статной и гибкой. Мне было интересно, произошло ли то же самое с Мирандой.) Одна из картин изображала бога войны Шанго с обоюдоострым топором. Чернокожий мужчина, который позировал ей для этого произведения, был статным, величественным и мускулистым, и я почувствовал укол старой доброй ревности. Она рисовала танцевальные сцены, людей, работающих на земле, сборщиков табака и рубщиков сахарного тростника. Соцреализм как он есть, но вот цвета и ритмы принадлежали миру других идей. Магический соцреализм? Было слышно, как на полотнах Хуаны стучат барабаны бата.
Хуана ходила по выставке вместе со мной. Мы остановились у картины, где были изображены полуобнаженные любовники, единственной, где действие разворачивалось в интерьере. Мужчина сидел спиной к зрителям и вполне мог оказаться мной, но моложе, с густыми волосами, еще до того, как испытания согнули и иссушили меня. Женщиной, лежавшей в кровати, без сомнения, была сама Хуана. Она назвала картину «Ведадо». Стены комнаты были вогнутыми и красными, как свежая кровь, как будто эта пара жила внутри сердца.
Потом мы пошли в кафе на площади Пласа-де-лас-Армас и выпили пива. Я говорил о том, как мне понравилась выставка. Хуана сказала, что она перестала интересоваться сантерией, она помогла ее самовыражению в живописи, но Хуана не была настолько суеверной, чтобы продолжать заниматься этим. Ритуалы стали казаться нелепыми, и тогда она порвала с сантерией. В отличие от христианства, в сантерии нет места сомневающимся.
— Ну, после того как я все это сказала, — продолжала Хуана, — могу поделиться своим мнением: не существует никакого противоречия между социализмом и сантерией. Африканская культура — коллективная. В ней нет уважения к иерархии.
— Совсем как в кубинском социализме? — спросил я саркастически и тут же начал озираться по сторонам: я был уже не в том положении, чтобы свободно высказывать еретические мысли. А когда, кстати, я был в том положении?
— Именно в этом и заключается проблема кубинского социализма, — сказала Хуана тихо. — Он создан белыми мужчинами, которые думают как белые мужчины, и целью его является привести белых мужчин к вершине власти, где они всегда находились. Нам требуется больше африканских мотивов. Она ведь здесь повсюду, она растет на деревьях, но мы не впускаем ее.
— А ты? — спросил я.
— Ну, я же женщина. И во мне есть капля Африки. Я всегда это знала. Конечно, папа отказывается в это верить. Но он точно такой же, как и они… такой же, как Фидель. Фидель не умеет танцевать, и папа тоже.
— Миранда тоже не хотела в это верить.
— Нет. Забавно, что в нас обеих ее совершенно поровну. Я имею в виду поровну Африки. Но все равно, я всегда была африканкой в большей степени, чем Миранда. Разве не странно? Я думаю, что Миранда боится потерять контроль. А вот я думаю, что… ну… Что существуют разные виды контроля…
Я спросил, почти перейдя на шепот, почему Хуана никогда не хотела уехать. Не манили ли ее США или другие страны, где больше свободы? Мир состоит не только из США и Кубы, несмотря на то что на нашем маленьком острове мы делали вид, что это именно так.
— Я до сих пор верю в революцию, — сказала Хуана твердо. — Я знаю, что во имя революции совершается много дурных дел, но так будет до тех пор, пока она подпитывается ненавистью. Должно пройти время. Надо, чтобы первое поколение переполненных ненавистью белых людей состарилось и умерло. Потом мы сможем сделать что-то новое. И об одном, Рауль, ты должен помнить: революция дала тебе и мне возможность стать людьми искусства.
— Ну да, — кивнул я, — когда человеку все равно ничего не надо делать, вполне можно не делать чего-то невероятного и фантастического. Это лучше, чем не убирать мусор или не ремонтировать дома.
— Я понимаю твою озлобленность, — сказала она. — Но на самом деле я что-то делаю. Не осмелюсь назвать это «невероятным и фантастическим», но мне разрешено заниматься этим. И у тебя снова появится возможность.
— Не думаю, Хуана. Но это правда невероятное и фантастическое. То, что ты рисуешь, и то, чего я не пишу.
В тот вечер между нами рухнула крепостная стена. После возвращения из тюрьмы я спал в маленькой комнате на втором этаже. Хуана жила в своей старой комнате, а Ирис — в комнате Миранды. Когда мы вернулись домой после нескольких кружек пива, Хуана попросила меня лечь спать с ней. Просто спать, она сказала это совершенно четко.
Я был уничтожен. Я испытывал ужас перед интимной жизнью. Потому что большие дозы другой интимной жизни перевернули все с ног на голову.
Когда кто-то приближался ко мне, я боялся, что он меня ударит. По ночам мне постоянно снились кошмары. Я кричал, махал руками и дергал ногами и не раз просыпался, катаясь по полу в холодном поту. Поэтому я с большими опасениями лег в постель Хуаны. Она по-прежнему была слишком узкой для двоих, и невозможно было не касаться друг друга. Когда Хуана заметила, каким одеревенелым и напряженным я стал, то заставила меня лечь на бок спиной к ней и плотно прижалась ко мне. Мы лежали как ложки.
Она крепко обнимала меня, и мы начали перешептываться в темноте. Я рассказывал о том, что со мной происходило, что мне мешало. Я уже говорил ей кое-что раньше, но не самое ужасное. Не о пытках. Не об электрошоке. Не о психическом терроре и намеренных унижениях. Хуана узнала, что система, в которую она так верила, могла делать с беззащитными людьми. Не думаю, что шокировал ее. Она только крепче обнимала меня, вот и вся ее реакция. В конце концов я заплакал, но слезы не появлялись, я только сухо всхлипывал. Она спела мне колыбельную, и я заснул. На следующее утро Хуана сказала, что я спал совершенно спокойно. Больше я не вернулся на чердак.
Хуана приближалась ко мне, как старый заботливый муж приближается к молоденькой новобрачной. Маленькими-маленькими шажками. И я смог сделать осторожный шаг навстречу ей.
Никто из нас не заметил, как зима в моей душе закончилась, растаял лед и наступила весна, но я был знаком с теорией и понял, что происходит именно это. Мышцы, застывшие и окаменевшие, постепенно становились мягкими и гибкими. Высохшие железы внутренней секреции наполнялись жидкостью, которая потекла сначала узкими ручейками, а потом широкими потоками. Хуана возродила меня к жизни. Мы снова стали вроде как любовниками, и вот однажды утром мы проснулись в этой комнате, где все началось, среди растрескавшейся мебели. Круг замкнулся. Мы подумали об одном и том же. Первой это сказала Хуана:
— Если бы мы смогли забыть все эти годы. Вычеркнуть их.
Но мы, конечно, не могли этого сделать.
Наше с Хуаной второе сожительство продлилось недолго, и оно было какое-то половинчатое. Например, мы никогда не говорили об этом с Ирис. Нам было почти нечего ей рассказать.