— Я бы съел глазунью, — сказал я.
— И гренки?
— Да, спасибо. — Я наклонился и поцеловал ее.
— Ты, сволочь, обещал поцеловать меня тогда. Почему ты этого не сделал?
— Потому что… — Я взглянул на нее. Неужели она говорит серьезно? — Потому что вошла твоя сестра.
— Ну и что? Если ты хочешь завтракать, — сказала Хуана, — тебе придется еще раз меня трахнуть. Ты что, думаешь, я не вижу, что он все еще твердый? Но теперь давай спереди. Мы должны сделать это быстро-быстро. Я думаю, так будет приятнее всего. Видишь, как я возбудилась?
От застенчивости Хуаны не осталось и следа. Она раздвинула ноги и провела указательным пальцем по влажным розовым губам. Таким красивым — словно вход в сталактитовую пещеру, мягкие формы в застывшем розовом камне. Мягкий, теплый, влажный камень. Когда Хуана вынула палец, от его кончика протянулась длинная тягучая нить слизи. Мы оба завороженно смотрели на нее, пока она не оборвалась.
— Видишь? — снова спросила Хуана и улыбнулась. — Давай, поторопись.
2
Горечь первой встречи
Как это началось? С поэтического конкурса, конечно. Моего первого.
У меня все начинается со слов. Со слов и с моего голоса. Во всяком случае, Хуана говорила, что с голоса. Но в то время я не осознавал заключенной в словах силы. Я считал их беспомощными, а голос слабым и тихим; и больше всего беспокоился о том, смогу ли вообще говорить. Точнее, я был совершенно уверен, что не смогу.
На 23-й улице в районе Ведадо, около авеню К, находится старый розовый двухэтажный дом, выстроенная когда-то одним сахарным бароном городская вилла. Время сахарного рабства миновало, и теперь зданием распоряжался Революционный литературный коллектив Ведадо, который входил в состав СПДИК, Союза писателей и деятелей искусств Кубы. Достойные писатели имели возможность жить в этом доме. Ходило немало историй о том, как именно достойные жили во флигелях на втором этаже, о диких вакханалиях и антисоциальном поведении до рассвета, о тихо выскальзывающих из здания недостойных женщинах. У этого дома была своя атмосфера. На первом этаже находилась редакция литературного журнала «Идиома», куда я отдал четыре или пять стихотворений. Все вернулись обратно, два — в сопровождении добрых советов. Я не последовал этим советам и принес с собой в кармане те же самые стихи без изменений.
В большом и почти заросшем дворе под огромными лиловыми и белыми бугенвиллеями были развешаны разноцветные лампочки и расставлены простые стулья и столы. В углу сада из деревянных столов был собран покосившийся бар. За барной стойкой стоял Рафаэль, который совершенно случайно являлся также редактором литературного журнала. Он торговал сигаретами, пивом и ромом.
Естественно, я пришел слишком рано. И один. Кто-то ведь должен приходить первым на подобные мероприятия; логично, что кто-то должен быть первым, но почему именно я? Пустой двор, за барной стойкой Рафаэль, который не помнил меня по предыдущим визитам, потребность выпить чего-нибудь, напряженные, трепещущие нервы. У меня были деньги на пиво.
— Да расслабься, народ придет. Народ всегда приходит, — сказал Рафаэль, подавая мне первую кружку.
Я сказал, что буду участвовать.
— Будет кому послушать, как ты опозоришься. Дай взглянуть на твои тексты.
Ни за что. К тому же он уже видел их раньше. Я читал стихи маме, которая очень разволновалась и попросила меня быть осторожным; я читал кошке, которая повернулась ко мне задом, не проявив совершенно никакого интереса, и удалилась через несколько строф; я читал зеркалу, которое тоже выглядело совершенно равнодушным и категорически отказалось смотреть мне в глаза.
Публика пришла. К тому времени, когда я выпил половину второй кружки пива, которое понемногу начинало производить желаемый эффект: я сидел и смотрел на бугенвиллеи и разноцветные лампочки, и вдруг все начало казаться таким красивым и мирным и совершенно не таящим в себе угрозы, — она стала собираться. Сначала появилась парочка, уселась в углу и начала перешептываться, потом громкая компания мужчин под предводительством поэта Луиса Риберо. Они расселись вокруг бутылки рома. Вот здесь, подумалось мне, я уже проиграл. Риберо побеждал всегда, когда выступал. Я слышал его раньше и считал надутым посредственным поэтом. А вот судьи этого не замечали.
Потом пришли еще люди. Зрители, нервные поэты, сжимавшие листки бумаги в потных руках, самоуверенные поэты, помнившие все наизусть, их возлюбленные, безгранично преданные и недосягаемые. Никого знакомого. Возможно, это и к лучшему.
Когда я взял третью кружку пива, я уже так дрожал, что едва мог удержать ее в руках, а сад заполнила публика, и кто-то занял мой стул. Я остался стоять у бара, а Рафаэль рассказывал, кто есть кто. Вон там, говорил он, указывая на двух седовласых мужчин у стола, сидят издатели. Они судят. Тогда я и почувствовал первый приступ тошноты, но мне удалось подавить его.
Потом я обошел двор по кругу, осторожно проскользнул вдоль колоннады, спрятанной в зарослях, немного послушал разговоры, поучился быть невидимым, потому что чувствовал, что в дальнейшем мне это пригодится. Примерно в это время весь поэтический сад начал кружиться, так что центробежная сила прижала меня к его краю. А потом я внезапно почувствовал сильный приступ тошноты и направился в пустой уголок. Я что, действительно ничего не ел? Из меня выливалось одно пиво, разбавленное какой-то ужасной кислотой.
— Аааааай! — произнес насмешливый женский голос. — Смотри под ноги, будь так добр. Ты испачкал мне туфли.
Это было правдой. Я посмотрел на туфли незнакомки: на матовой черной коже блестела моя желудочная слизь.
— Сможешь ли ты меня простить? — спросил я. Когда мои ноги перестали дрожать, я опустился на колени и, не обращая внимания на то, что стою в собственной блевотине, достал грязный носовой платок и вытер носки ее туфель. Я пока не осмеливался посмотреть ей в лицо. Сейчас были важны туфли. Я, не скупясь, начистил туфли своим желудочным соком. Красивые, но немного потрескавшиеся туфли.
— Все, достаточно, — сказала она. И я попробовал подняться.
Когда я в первый раз увидел лицо Хуаны, у нее было четыре глаза, два рта, расположенных один под другим, и невероятно длинный нос. При таких обстоятельствах было трудно определить, красивая она или нет, но я подумал, что она должна быть красивой, и так думаю до сих пор. Видел ли я одновременно Хуану и Миранду, как при двойной экспозиции? Но когда оба рта раскрылись, чтобы заговорить, они шевелились синхронно. Рты были мягкими и нежными и очень медленно слились в один. Хуана была leche con una gota de café,как мы говорим: молоко с капелькой кофе.
— Ты пьян или просто нервничаешь? — спросила она.
— У меня что-нибудь осталось на одежде? — было первым, что я смог произнести.
— Нет, но осталось на подбородке. Дай-ка мне это, — сказала она и потянулась к моему носовому платку. Она вытерла мне лицо, то ли нежно, то ли снисходительно, как мать утирает испачкавшегося ребенка. От платка воняло кислятиной.
— Большое спасибо. Я буду читать стихи, — выговорил я.
— Ты что, большой поэт? — спросила она. — Скажи да, скажи, что я вытираю блевотину с губ великого поэта. Тогда мне будет о чем рассказать.
— Я самый ничтожный и напуганный поэт в мире, — ответил я довольно честно.
— Ну все равно есть о чем рассказать, — улыбнулась она.
— Ты интересуешься поэзией? — спросил я, желая продолжить разговор. Это было лучше, чем альтернатива — тошнота и нервозность.
— Может быть, — сказала она и засмеялась. — Я интересуюсь людьми. Больше, чем поэзией, думается мне. И я живу здесь поблизости.
Начался конкурс, и наш разговор прервался. Я вытянул четвертый номер и стоял, с замиранием сердца слушая своих соперников. Сначала вышла молодая женщина; она заметно нервничала, совсем как я. Слова застревали у нее в горле, казалось, что она хочет нашептать секретные признания тайному любовнику, хотя на самом деле она пыталась прочитать стихотворение о народной гордости и непокорности и о том, какая сила живет в крестьянах и рабочем классе. Но ей самой этой силы явно не хватало. Кто-то выкрикнул, чтобы она шла домой упражняться, и тут она совершенно остолбенела. Это выглядело ужасно, и я немного утешился. Значит, я был не единственным новичком. Я повернулся, чтобы сказать несколько саркастических слов девушке, с которой разговаривал и которую облевал, но она исчезла.