У перевоспитания была и теоретическая часть. Нас разделили на учебные группы для изучения речей Фиделя Кастро и лекций на политические темы, после чего мы сдавали экзамены. На них проверяли знание дат революционных событий или биографии и произведений Хосе Марти. (Я, естественно, хорошо знал все это, а также про историю Плая-Хирон, о которой тоже часто спрашивали.) Поскольку все заключенные должны были пройти программу перевоспитания, а половина из них была обыкновенными негодяями, светила науки не принимали участия в ее разработке. Некоторые вопросы были вообще по математике. По какой-то неведомой причине мне запомнился такой: «Для увеличения производства молочных продуктов революция стала стимулировать увеличение поголовья коз в горных районах на юго-востоке острова. Если одна коза даст шесть литров молока в день, сколько литров дадут четыре козы?»
Вообще-то интересно, куда деваются эти молочные продукты. В последний раз я ел масло во время нашего с Мирандой свадебного путешествия. Сыр тоже встречался нечасто.
— Тем, кто добьется успехов в изучении материалов, увеличат порции еды, — сообщил подполковник Очоа на одном из занятий, когда мы отвечали совсем уж плохо. На самом деле это неправда. Насколько я знал, в моих проверочных работах не было ни единой ошибки, но мои порции не увеличивались. И все это выкрикивание лозунгов стало действовать мне на нервы. Промывание мозгов. Я просыпался среди ночи от собственного крика: «Родина или смерть!»
Мой друг Мутула, который считался «строптивым» и поэтому перевоспитывался так же интенсивно, как и я, полагал, что мы должны восстать. Я уже немного говорил по-английски, так что время от времени мы перебрасывались парой фраз на языке врага.
— Да пошел этот крик на хрен, — сказал он. — В соответствии со Сводом принципов защиты всех лиц, лишенных свободы, принятым ООН, это пытка. К тому же, когда тебя заставляют повторять государственную пропаганду, это является посягательством на твои права политического заключенного.
Мутула уже сидел раньше, поэтому знал свои права. Так что же нам делать?
— Я предлагаю голодать, пока нас не избавят от занятий, — сказал он.
До сих пор я был образцовым заключенным. И тем не менее никто не спешил похвалить или наградить меня за это, так зачем же соблюдать правила? Я согласился. Мы поговорили с другими и завербовали еще несколько человек. В тот вечер я вернулся и рассказал своему сокамернику Оливеро, что мы объявили голодовку в знак протеста против занятий по перевоспитанию. Он будет участвовать? С моей стороны это было чистым садизмом. Конечно, Оливеро выразил энтузиазм. Он присоединяется. Вместе с ним нас стало шестеро. Мы стали «плантадос», как в старину уважительно называли несгибаемых политических узников.
Отказаться от полусгнившей картошки, риса и миски caldo loco [73], как мы называли неопределимый суп, было не слишком большой жертвой. Сначала я просто пришел в удивительное возбуждение, а в голове появилась легкость, почти эйфория. Мутула говорил, что чувствует то же самое, что от отсутствия еды он становится выше. Через некоторое время эйфория закончилась, и я стал замечать, что слабею. Я часто задыхался и испытывал головокружение. И вопрос с занятиями решился сам собой: мы не могли стоять на ногах и уж тем более кричать, поэтому нас освободили от учебы, но так и не дали никаких гарантий того, что это надолго. Поэтому мы продолжили акцию. Мой сокамерник изо всех сил притворялся голодным и обессилевшим, это было патетично. Я совсем перестал с ним разговаривать.
Когда Мутула в очередной раз обменялся корреспонденцией с тайным почтальоном, я получил то письмо, которого так долго ждал. Или почти то. Первое, что выпало из конверта, была фотография Ирис. Неужели она уже такая большая? На карточке была изображена девочка двух с половиной лет, нарядившаяся перед съемкой в короткое платьице и украсившая голову бантом. Она была прекрасна. Ирис сидела на скамейке и болтала ногами. Могло показаться, что это та же скамейка на террасе в саду, на которой сфотографировали двойняшек в 1958-м. Я не мог не заметить, насколько Ирис стала похожа на мать — или на обеих сестер. Я часто представлял себе, что Хуана и Миранда каждая сама по себе были половинками, а одним целым становились только тогда, когда были вместе. А теперь мне казалось, что их сплавом стала Ирис. Я был обессилевшим, отупевшим и оцепенелым, но когда увидел фотографию моей дочери-красавицы, что-то во мне взорвалось.
И это было только начало. Письмо, лежавшее вместе с фотографией, написала Хуана. Она выражала большое и трогательное беспокойство обо мне и уверяла, что Ирис живет замечательно. Ирис живет сейчас с ними, то есть с Хуаной и ее отцом. Я правильно прочитал?
Да, потому что чуть ниже было написано: Миранда покинула Кубу. Хуана не знала всех подробностей, только что пять человек добыли моторную лодку и из маленького порта Кохимар взяли курс на Кайо-Уэсо. Это произошло однажды ночью девять месяцев назад. Миранда была одной из них. Кто были четверо остальных, Хуана не знала. Еще была какая-то проблема с драгоценностями. Как я понял, Хуана пыталась сказать, что Миранда взяла драгоценности, принадлежавшие их матери, — я уже слышал о них раньше, когда мы с Мирандой все еще обсуждали возможность бегства с Кубы, — и продала, чтобы заплатить за место в лодке. Неизвестно, добрались ли они в целости и сохранности, но Хуана знала, что кубинская береговая охрана их не арестовала. Между строк этого письма легко читалось, что Хуана считала свою сестру малодушной предательницей. Но она упомянула и пару смягчающих обстоятельств: после моего ареста Миранду постоянно мучили полиция и Госбезопасность. Она потеряла место в университете и не могла найти себе другого занятия. Иными словами, в побеге Миранды был виноват я. Но этого Хуана, естественно, не написала.
Она закончила письмо, сообщив, что хотела бы приехать повидать меня и взять с собой Ирис, но сделать это было очень непросто. Чтобы добраться до Ольгина, ей надо было за два или три месяца купить билет на поезд, а поезда были настолько переполнены и ходили настолько нерегулярно, что она все равно не могла быть уверена, что доберется к запланированному времени. И это надо было подгадать к назначенному дню свидания со мной, о котором тоже надлежало договариваться заранее с тюремным начальством… а потом еще проблема с тем, чтобы найти питание для маленького ребенка, которого предстояло проволочь через весь остров. «Целуем тебя обе», — написала Хуана.
Естественно, у меня возникло много вопросов. Почему Миранда оставила Ирис? Когда я смотрел на фотографию девочки, я не мог этого понять. Из чего сделана эта женщина? Неужели Миранда уехала, не попытавшись связаться со мной, или она послала письмо, которое до меня так и не дошло?
Теперь не имеет значения, умру ли я голодной смертью в «Агуас-Кларас», помню, подумалось мне. Акция буксовала. Тюремное начальство не предпринимало никаких попыток накормить нас силой, нас не наблюдал врач, хотя было ясно, что это нам необходимо.
Через восемнадцать дней после начала голодовки я заявил, что прекращаю пить воду. Это в буквальном смысле переполнило чашу терпения надзирателей. Я не пил всего сутки, а потом они начали действовать. Вечером двое из них вошли в камеру, от них разило алкоголем. Первое, что они сделали, это сорвали со стены фотографию Ирис, которую я приклеил жвачкой над своими нарами, и порвали ее на мелкие клочки. Потом меня отволокли в изолятор, где я не был уже несколько месяцев. Я стал настораживающе легким, меньше пятидесяти килограммов. Может, именно поэтому я не убился, когда они спустили меня с лестницы головой вперед.
— Сейчас ты будешь пить, свинья! — заорал один из надзирателей. Пока один раскрывал мне рот и засовывал между зубами конец резиновой дубинки, второй расстегнул ширинку, достал свой член и попытался попасть струей мне в рот. Мужик наверняка хорошо попил, потому что я чуть не захлебнулся. Я плевал, булькал, харкал, глотал и пытался дышать. Когда он закончил, вся моя синяя роба промокла насквозь. Потом он саданул меня в пах. Они захлопнули дверь и оставили меня в одиночестве. Когда наступила тишина, откуда-то выползла крыса и начала лакать мочу из лужи.