Иногда я думал, что пора пробить колоколу справедливости. Тогда, много месяцев назад, я был неудачником, который одолел Луиса и удалился с дамой. Теперь выше всех на афишах писали мое имя — опубликованный, пользующийся успехом, почитаемый (во всяком случае относительно) — я, которому было что защищать.
Я никогда не знал наверняка, насколько он нравится Миранде. Я видел только, что он никогда не оставит ее в покое. Вероятно, он думал, что Миранда — это ключ ко всему, к чему он стремился, — и, может быть, так оно и было. Скользя в алкогольный туман, я следил за тем, как он скользит ближе к ней: внезапно Луис оказывался на другом месте, перемещаясь по стульям во время туалетной эстафеты, и занимал место рядом с ней. Он говорил то, от чего она смеялась. Иногда он говорил то, что услышать могла только она. С тех пор как она в последний раз так смеялась от моих слов, прошла целая вечность, думал я. Если такое вообще когда-нибудь было. Да, я заставлял Миранду смеяться, но не так — клокочущим, бьющим ключом, соблазнительнымсмехом. Был ли он таким в действительности? Помню, что заглядывал под стол, чтобы посмотреть, не занимаются ли их руки тем, что вызывает подобный смех.
Начали происходить удивительные вещи. Энрике внезапно арестовали. Мы с ним договорились встретиться. Когда я вошел в «Дос Эрманос», то сразу услышал напряженный гул. Взяли и его, и Вивиану, как я узнал, и никто не представлял, куда их увезли. В подвалы, увозили всегда в подвалы. В самых тяжелых случаях — на Вилла-Мариста, в штаб-квартиру Управления государственной безопасности.
Мы не долго обсуждали эту тему, сорок восемь часов или около того, после чего я узнал, что Кико отпустили. Он сидел у барной стойки, перед ним стоял бокал серого мохито, в котором плавало что-то мертвенно-зеленое, больше всего напоминавшее водоросли; узел его галстука был узким по последней моде и, как всегда, обтрепанным. Энрике побывал на допросе. Его никто не бил.
По словам Кико, его сдал один партийный чиновник среднего уровня, обвинив в «извращенности и антисоциальности». Тот парень был махровым bugarron [56], к которому Кико «едва успел повернуться задом», как он выразился, а тот устроил светопреставление из-за того, что у него пропали деньги, пока его штаны валялись в любовном гнездышке. Поэтому он донес на Кико и целый ряд других людей.
— А что им было нужно от Вивианы? — спросил я.
— Сравнить показания с моими. Ее отпустили задолго до меня.
Я был рад, что все так обошлось.
— Но, — продолжил Кико, — они сказали кое-что, от чего я забеспокоился. «Мы следим за вами в „Дос Эрманос“!» — сказал один из тех, кто меня допрашивал. Они хотели испугать меня, суки гэбистские. Так что я думаю, нам надо немного притормозить целенаправленную активность и какое-то время просто побыть тупыми алкашами. И им наверняка надоест. Они и твое имя упоминали.
— Моеимя?
— Да, не только твое, а вместе с Пабло. «Такие молодые и чертовски одаренные ребята…» — сказали они. Бесстыдная прокурорская лесть, и что мне за это будет?
— Они были не из Госбезопасности?
— А есть разница? Я не знаю — конкретно тот парень могбыть оттуда. Думаешь, они отчитываются о том, какие органы представляют? Я раньше не видел его. Он пытался сказать, что на мне лежит ответственность, потому что люди вроде тебя и Пабло считают меня своим лидером. Чушь, конечно. Но, как я уже говорил, меня это беспокоит. — Кико понизил голос: — Не думай, что я боюсь. Искусство свободно и свободным останется. В противном случае они могут с тем же успехом лишить меня жизни. Но вот что мне стало интересно: нет ли среди нас крысы? Может быть, стоит повнимательнее приглядеться к людям.
У меня округлились глаза. Конечно, его мысль не была абсурдной. Но до этого момента все казалось таким невинным. Наш с Энрике манифест, внезапно подумал я, это была рискованная штука, но кроме нас двоих о ней никто не знал.
— Но у тебя есть какие-нибудь соображения на этот счет? — спросил я.
— Ты на самом деле хочешь знать? У меня было крошечное подозрение, что это ты, — признался Энрике.
— Почему? — прошептал я.
— Потому что ты слушаешь больше, чем говоришь, — сказал Кико спокойно. — Для нас это нехарактерно, как ты знаешь. А потом я подумал о тебе и Миранде, обо всем этом и о том, как у тебя много раз по пьяни сносило крышу. Агент Госбезопасности так не смог бы. Он никогда не осмелился бы обсуждать личную драму на задании. Или же… да, хе-хе!.. или же ты такой талантливый, что, можно сказать, заслужил все то, что успел нарыть. Так что тебя я больше не подозреваю.
— Хорошо. Ты можешь положиться на меня.
Я еще не рассказывал Кико о своем отце и «Бригаде 2506». И не потому что это было гарантией моей «лояльности». Меня немного мучило сознание того, что даже я считал гравитационное поле вокруг Энрике таким сильным, что чувствовал себя обязанным быть «лояльным». Он был мнимым диктатором, это правда.
Но я тут же вычислил иуду в нашей компании. Искусно страдающий Луис Риберо. Вот артист! А как было бы хорошо, если бы именно я вывел его на чистую воду! С той поры я стал осторожнее в присутствии Луиса. Я стал слушать еще лучше. Подлая змея.
Миранду начало тошнить в раковину. Нам надо было думать о другом.
Неясно, была ли здесь какая-нибудь связь — я до сих пор считаю, что это невероятно, — но тексты, предназначенные для моего второго поэтического сборника, стали возвращаться с красными пометками. В первую очередь это касалось стихотворения «Сахар делают из крови». Пометка Хуана Эстебана Карлоса разъясняла, что произведение может быть «проблематичным с политической точки зрения».
Он раскритиковал мое любимое стихотворение. Я поехал поговорить с ним.
— Рауль, я не сомневаюсь, что это стихотворение с точки зрения языка и формы очень хорошо, — сказал он. — Возможно, лучшее из написанных тобой.
Мы сидели в его кабинете в храме поэтической бюрократии, в старом доме в районе Сентро-Гавана. Пожилой секретарь Карлоса подал нам кофе, за который его надо было бы убить, потому что он не содержал даже намека на жареные зерна.
— Да? Но проблема в другом?
— Нет. Я несу ответственность перед членами комитета. А они скажут, что, несмотря на то что сахар производится именно так, как ты живо описываешь — я не сомневаюсь, что ты знаешь, о чем пишешь, — будет политически некорректным не провести четкую и ясную черту между процессом производства сахара до el triunfoи после… а ты, к сожалению, этого не делаешь. Сбор сахарного тростника, как ты знаешь, является главным инструментом построения социализма.
— Разумеется. Именно это я и критикую.
— Но так нельзя. Ты не можешь называть рубщиков сахара «нашими четырехпалыми рабами».
— Пятый палец отрублен мачете.
— Да, но они не рабы!
— Нет, не в буквальном смысле, конечно. Я могу переписать это, Хуан. Конечно, я могу переписать.
— Я думаю, что лучше всего тебе оставить сахар в покое. Ты, вероятно, еще слишком молод и не помнишь урожая в десять миллионов тонн…
— О чем это ты? Как ты думаешь, сколько мне лет?
— Вероятно, ты слишком молод, чтобы помнить горькие чувства, оставшиеся после того урожая. Это тонкие вещи, Рауль. Возможно, ты сможешь написать о них, когда станешь взрослее.
— Да об этом каждый день рассказывают анекдоты. Я знаю, кому именно пришлось «горько», и я пишу не для них. Что это они себе думают — что мои стихи приведут к падению цен на сахар?
Эстебан Карлос застонал.
— Давай попробуем мыслить конструктивно. А что, если бы в твоем произведении говорилось о табаке?
Он открыл небольшую коробку сигар, стоявшую на столе, вынул из нее панателу и подержал ее несколько полных драматизма секунд, прежде чем засунуть мне в рот и жестом предложить огня. Я неразборчиво пробормотал благодарность и прикурил.