Мы с Хуаной дожили до этого момента.
Или только я.
Невозможно сказать почему. Просто так случается, и если союз скреплен любовью, беспокоиться не о чем. Всегда есть дорога назад. Но в наших отношениях такой связующей силы не было.
Я боялся оставаться с ней наедине. Когда мы были вдвоем, я становился немногословным и хмурым. Как только Хуана начинала говорить, я раздражался. Я ненавидел себя за такую реакцию, но раздражение от этого меньше не становилось. Хуана не делала ничего лишнего, только любила. Но, как мне предстояло узнать, любовью нельзя накормить насильно. Организм все равно ее исторгнет.
Эти недели я пережил только потому, что очень много времени с нами проводила Миранда. Вместо того чтобы быть супружеской парой, как того явно хотела Хуана, мы стали трилистником. У Миранды, которая казалась ужасно занятой первое время после нашего знакомства, внезапно образовалась уйма свободного времени. После того как у Хуаны появился возлюбленный, которого она смогла принять, отношения между сестрами заметно улучшились. Я знал, что Хуана страдала от того, что Миранда сторонилась ее. Испытывала ли Миранда то же самое?
Мужчине достаточно трудно понять всю сложность отношений между подругами. Кажется, что они живут в постоянном напряжении: словно между ними любовь, неровная, конфликтная, но никогда не иссякающая. Здесь присутствуют кокетство и ревность, соперничество и доверительность, взаимное притяжение и отторжение. И можно только догадываться, насколько все усложняется, когда эти подруги — сестры. Когда они живут рядом с того момента, как клетки разделились не так, как им положено. Когда для большинства других они — одинаковые.
Я воспринимал это так: когда Хуана и Миранда были вместе, казалось, что их индивидуальности стирались. И чем дольше они были врозь, тем больше проступали их индивидуальные черты, но сами сестры становились от этого неуверенными в себе и несчастными.
Хуана рассказывала, что они с Мирандой начали разговаривать, когда им было по девять месяцев. Для общения они изобрели собственный язык — отец утверждал, что они говорили по-китайски, — почти настоящий язык с глаголами, существительными и предлогами, и девочки использовали его до четырехлетнего возраста, в результате чего научились говорить по-испански позже, чем их ровесники.
Сестры до сих пор помнили некоторые слова из своего собственного языка.
— Наби, — могла внезапно сказать Миранда. — Ты помнишь наби?
— Молоко, — отвечала Хуана.
— Бис наби? — снова спрашивала Миранда.
— Пить молоко.
И обе они начинали смеяться.
Наверно, самым удивительным было то, что на этом разбойничьем языке Хуана и Миранда звались одинаково. Обе они носили имя Ана,что было детским сокращением от их имен — и к тому же обычным женским именем. Слово «Ана» служило также местоимением, поэтому в их языке не было различий между тем, что каждая из них делала, говорила или хотела. Не было никаких «ты» и «я», только «Ана». Словно они не были ни вместе, ни по отдельности, а где-то посередине.
После того как они мне это рассказали, я часто ощущал, что гуляю с «Аной». Иногда мне представлялось, будто они перестали пользоваться близняшечьим языком, потому что он стал лишним, будто им вообще больше не нужен язык. Казалось, они не разговаривают друг с другом, хотя на самом деле они постоянно общались — взглядами, жестами, быстрыми как молния словами, маленькими обрывками предложений. Все остальное находилось как бы в общем поле, и поэтому озвучивать это не было нужды. Постороннему могло показаться, что они общались телепатически. Это было похоже на цирковой номер.
В их репертуаре были такие номера. Хуана писала число на бумажке и протягивала ее мне. Потом она смотрела на Миранду и спрашивала: «Какое число я сейчас задумала?» И Миранда почти всегда отвечала правильно. До сих пор не понимаю, как это у них получалось.
Обе сестры пошли со мной на мое первое разрекламированное выступление. Повсеместно, как в Ведадо, так и в Центре и Старой Гаване, можно было увидеть красивые афиши: сиреневые буквы на желтом фоне под изображением красного голубя. Литературный журнал «Идиома» представлял «новые сильные голоса», и среди них, вторым сверху стояло: «Рауль Эскалера, Гавана». Первым значилось имя Луиса Риберо, написанное более крупным шрифтом. Ну что же, подумал я, может быть, настало время поменять их местами.
Мероприятие проходило в саду позади дома на 23-й улице, где я впервые встретил Хуану. Оно было заявлено как «чтение», но лично я к тому времени уже перестал «читать». Теперь все было вызубрено наизусть, у меня имелись стихотворения в несколько раз длиннее всего написанного мною раньше. Я мог цитировать их во сне. Я успею прочитать два, а может, три… или целых четыре, если они будут пользоваться успехом.
Насколько же по-другому я входил сейчас туда! У меня была новая полиэстеровая рубашка цвета лайма, я уже чувствовал себя победителем, завоевателем, явившись с двумя женщинами, которые в придачу были практически одинаковыми. Я почти слышал перешептывание, когда нас провожали к нашему столику — в первом ряду, слева от сцены. (Это Эскалера… чертовски талантливый, говорят… Ага, по слухам, он встречается с ними обеими… Что взять с этих поэтов?)Другим, не менее значимым отличием было то, что заведение оплачивало напитки как мне, так и девушкам. Рафаэль, редактор «Идиомы», обслужил нас лично.
Сад был набит битком, какое-то время я немного нервничал и высматривал свое тайное оружие. Ну да, они были здесь. Эктор Мадуро сидел с кружкой пива через несколько рядов от нас, улыбаясь и покуривая, а рядом с ним находился его брат Ачильо. С ними меня познакомил Армандо, и у нас состоялись две короткие, но любопытные репетиции или тренировки. Вся соль была в том, что все должно выглядеть спонтанно.
Ни Хуана, ни Миранда не знали о моих планах. Хуана слышала, как я декламировал выдержки из новых стихов, и пришла в дикий восторг. Может быть, потому, что многие из них были о ней. Вся та любовь, которую я не мог дать Хуане в жизни, переполняла мою поэзию.
Я переработал стихотворение о «горечи первой встречи», которое многие из собравшихся уже слышали, и теперь был им почти полностью удовлетворен. Более раннюю версию этого стихотворения по желанию Рафаэля напечатали в последнем номере «Идиомы». Оно стало моим литературным дебютом. На этот раз он не настаивал ни на одном изменении. Другое стихотворение я назвал «Потный лоб и прохладный», и в нем говорилось о них обеих, о Хуане и Миранде, но лирической героиней, конечно, была Хуана.
Если можно определить тему произведений, которые я собирался читать, то это эротика. Моя лирика не была непристойной или оскорбительной, во всяком случае не для этой аудитории, как я полагал, но она определенно была немного смелее, чем то, к чему эта публика привыкла. Культура, пореволюционному бравурная, была довольно стыдливой, даже в 1978-м; между тем, что провозглашалось на официальном уровне, и тем, о чем люди общались каждый день, существовала большая дистанция. Не говоря уже о словах и поступках. Моей целью было немного сократить эту дистанцию. Мне казалось, что тексты песен могли бы быть более откровенными, чем поэзия, — мы, поэты, общались с призраком Хосе Марти, а Марти был джентльменом викторианской поры. Разве это справедливо? Я был так молод, что верил в некую правдивость искусства, и от этой веры мне так и не удалось до конца избавиться, благодаря чему я всегда оказывался в сложных ситуациях.
Но как раз для этого время пришло. Стояла осень 1978-го, Джимми Картер сидел в Белом доме, и, хотя обычные кубинцы ничего об этом не знали, с правительством Кубы велись переговоры, целью которых было освобождение трех тысяч шестисот политических заключенных после Нового года. И еще более шокирующая новость: в сентябре Фидель объявил, что кубинские эмигранты, проживающие в США, — кроме самых ярых контрреволюционеров — впервые за двадцать лет получат возможность навестить родственников на Кубе. Это было время чудес. Немного фривольности в лирике было вполне допустимо.