— Нет, но уверен, что вы мне это объясните, — сказал я так язвительно, как только осмелился. Но мой собеседник всего лишь быстро улыбнулся в ответ. Язвительность не произвела на него никакого впечатления. У доктора был к ней иммунитет. Он собирался пояснить свою мысль.
— Вот смотри, — сказал доктор Эррера. — Куба — как моя рубашка. Взгляни на мою рубашку.
Я посмотрел. Она была белой, выглаженной и красивой. У меня никогда не было такой прекрасной рубашки, так что я только улыбнулся.
— На первый взгляд неплохая. Но приглядись повнимательней.
Он вытянул руки так, чтобы я смог рассмотреть манжеты. Сначала я обратил внимание только на запонки, серебряные с красной эмалированной монограммой. Потом заметил, что по краю манжет кое-где начинает появляться бахрома. На шве на внутренней стороне рукава — то же самое. Края обтрепались.
— И здесь. Смотри.
Он склонился ко мне и оттянул край воротничка. Я увидел ту же картину: отчетливый ряд бахромы. И темный ободок с внутренней стороны.
— Ты понимаешь? Изношенность материала. А теперь цвет. Ты видишь, какого она цвета?
— Белого.
— Белого? Как бы не так, она не белая. Она была белой много лет назад. Она серовато-желтая, как дождевое облако, и она настолько истончилась, что мы больше не решаемся ее отбеливать. Не то чтобы это имело большое значение. Мы уже не помним, как выглядит белый цвет, вот в чем наша проблема. Белый цвет нельзя сравнить с листом бумаги, потому что наша бумага больше не белая. Осталось ли у нас вообще что-нибудь белое? — Доктор снова опустился в кресло. — А эта рубашка, понимаешь ли, последняя в своем роде. Больше таких не будет. Мы не производим таких рубашек на Кубе и никогда не будем. Такие рубашки не производят в странах, с которыми мы торгуем. Теперь моей рубашке, собственно говоря, все равно. Я не щеголь. Но речь не только о ней, а абсолютно обо всем, что нас окружает. Все красивое, старинное, сделанное с любовью и заботой, разваливается, никто не собирается его ремонтировать, а если его заменяют, то каким-то жутким хламом. Это энтропия. Посмотри на дома в нашем квартале. Да за то, что прекрасные старинные дома довели до такого состояния, надо сажать в тюрьму. Знаешь, чем мы страдаем? Равнодушием. Это одно из самых ужасных человеческих качеств. Двадцать лет с этим человеком — и мы превратились в равнодушный народ!
Он указал на телеэкран, и маленький зеленый человечек воспользовался паузой, чтобы сказать: К какой цели мы стремимся? К ста тысячам, которые, как мы считаем, являются необходимым минимумом для решения проблемы. 50 000 мы хотим в 1980 году. Пятилетний план на 1980–1985 годы уже разрабатывается. И не только. Мы готовим исследование, которое поможет нам спрогнозировать развитие до 2000 года. Так что к следующему партийному съезду у нас будет еще один пятилетний план, лучше подготовленный и лучше изученный, задолго до срока…
— Тьфу ты, не могу больше, — сказал отец Хуаны. — В ушах звенит. Не возражаешь, если я выключу?
Я ничего не ответил, а он подошел к телевизору и нажал на кнопку. Человек должен доверять своим гостям, если выключает телевизор в то время, когда показывают Фиделя.
Так же как и Висенте, я полагал, что услышал достаточно. Вся моя сущность протестовала. Я посчитал, что довольно долго вел себя вежливо. Желание быть принятым отцом Хуаны уже не горело во мне, как раньше. Я уже не хотел добиться его расположения любой ценой. Теперь речь шла обо мне самом, моей жизни и обо всем, во что я верил.
— Я не понимаю, как вы можете сидеть и разглагольствовать о равнодушии, — сказал я. — Допустим, вы критикуете государственную систему, то, как все у нас устроено или должно быть устроено, и часть этой критики справедлива, но вы не можете называть кубинцев равнодушными. Мы гордимся тем, чего достигли. Посмотрите на нас — мы единственное государство в нашем полушарии, где нет безработицы, нет безграмотности, нет нищих попрошаек, нет проституции, нет игромании, нет расовой дискриминации. У нас самый высокий уровень здравоохранения и образования, самые высокие достижения в культуре и спорте на всем континенте. Мы сами хозяева своих природных ресурсов. Если вы считаете, что все это делает молодых кубинцев равнодушными, вы ошибаетесь. Мы гордимся этим. Мы будем беречь наши завоевания.
Я тяжело дышал, чувствуя, что закипаю от негодования. А доктор просто сидел, покачивая головой:
— Я твердо помню, что только что выключил телевизор. Неужели технические неполадки? Ты же говоришь совсем как он! Разве это не величайшее из всех преступлений — воспитать целое поколение попугаев Фиделя Кастро?
— То, что я говорю, — правда. А правда не всегда красиво сформулирована или оригинальна. Но от этого она не перестает быть правдой.
— Правда всегда не одна, — сказал доктор Эррера. — Давай рассмотрим твою правду и мою. Итак… нет безработицы, нет безграмотности, нет нищих попрошаек? У нас нет безработицы, но сотни тысяч людей имеют работу, на которой ничего не делают. Где просто нечегоделать. У нас нет безграмотности, но нам почти ничего не разрешено читать и почти ни о чем не разрешено писать. У нас нет нищих попрошаек, потому что им просто нечего просить. Мы все живем как нищие попрошайки. Ты только взгляни на мою рубашку! — Он рассмеялся. — Итак, на чем мы остановились? У нас нет… чего еще, ты сказал, у нас нет? Помнишь?
— Нет проституции, нет игромании, нет расовой дискриминации, — сказал я.
— Замечательно. У нас нет проституции, если не считать того, что вся страна лежит на спине, раздвинув ноги перед Советским Союзом. Особенно женщины, стоит, наверное, добавить. То, что наши товарищи женщины так дружелюбны и свободны, конечно, благоприятствует сотрудничеству с нашим социалистическим братским народом. У нас нет игромании… если не принимать во внимание то, о чем только что говорил Команданте, — пятилетки. Если этоне игромания, то я не знаю, что такое игромания. Одному богу известно, сколько мошенников руководило экономикой этого острова, но только сейчас у нас появился диктатор, настолько невменяемый, что заходит в казино и ставит весь национальный бюджет на красное. У нас нет расовой дискриминации… Откуда такие сведения? Это просто грубая и циничная пропаганда. Ты действительно в это веришь? Выйди на улицу — посмотри, кого полиция останавливает для проверки документов. Посмотри, кто подметает улицы… если их вообще кто-нибудь подметает. Посмотри, кто убирает мусор в тех редких случаях, когда это происходит. Поезжай в деревню и посмотри, кто рубит сахарный тростник. И обрати внимание на то, кто контролирует это. Посмотри. А потом можешь снова включить телевизор и постараться сосчитать в зале черные лица среди спящих под речь Фиделя. Хочешь, включим и посмотрим?
— Вы контрреволюционер. — сказал я.
— О-О-О-О-О! — закричал доктор Эррера так громко, что я подскочил на стуле. — Ты сказал это вслух. Ты произнес это страшное слово. О, как я испугался.
— Доктор Эррера, прошу прощения, я совсем не это имел в виду… — сказал я.
— Называй меня Висенте, будь так добр. Или compañero [19], или как-нибудь в этом духе. Это так контрреволюционно, все эти звания, как ты считаешь? Ты, конечно, придешь в восторг, когда узнаешь, что Хуана с тобой полностью согласна. Она тоже считает меня контрреволюционером. А вот Миранда мыслит более самостоятельно.
— Вы имеете в виду, она мыслит как вы?
— Я имею в виду, что она мыслит более самостоятельно. И ничего больше. Обе мои дочери умны. У них есть собственное мнение. У Хуаны тоже, я не отрицаю. Но для Хуаны революция — это форма религии. Она так воспитана. Меня воспитывали в христианских традициях, так что я не могу подвергать критике желание людей во что-то верить. Я считаю ее веру видом суеверия,но не могу оспаривать ее правона веру. Мне сложнее понять Миранду: она, кажется, ни во что не верит. Но, как я уже сказал, мои девочки умны. Разве не интересно? Они найдут ответы на свои вопросы, когда настанет время. Но ты, разумеется, уже обратил на это внимание.