Вовка надул щёки, вытаращил глаза, а я принялся усиленно потчевать его «пирожками», свёрнутыми из листьев подорожника и начинёнными канавным песком.
— Не жалаю пирожков, дай шиколада! — верещал Вовка, брыкаясь, и противно блеял шуриковым голосом.
А я его увещевал:
— Ну слопай вот этот пудовый кусочек, чтобы толще был твой толстый задочек, сожри банку свиной тушёнки и ведро варёной пшёнки.
Все подхватывали хором: «Пшёнки, пшёнки и кукур-р-рузы!»
Вовка же как заблажит:
— Ой, пузо болит, ой, лопнет! Не надо ведро пшёнки, дай ведро касторки! Ой, караул! Запор!
И закувыркался на траве под дружный хохот зрителей. Раззявив беззубый рот со стёртыми дёснами, беззвучно закатывалась и сидевшая на крылечке Герасимовна, утирая иссохшим кулачком слёзы.
Пока Вовка мучился несварением желудка, я смотался в сарай и вернулся с клаксоном.
— Нету касторки, — трагически заламывая, как в настоящем театре (а я в нём бывал однажды, в драматическом, на нудной и фальшивой пьесе «Партизанка Юля»), руки, возвестил я. — На ней пончики поджарила. Сейчас мы тебе клизму поставим… и от смерти лютой избавим.
Вовка же, увидав в моих руках чёрную резиновую, вместимостью не менее литра, резиновую грушу, вскочил с диким воплем и сиганул в лопуховые джунгли.
В следующий раз мы этот весёлый спектакль разыграли с настоящим Шуриком. Роль не по уму заботливой мамаши исполнял Вовка, мы помогали ему: и зрители и актёры.
Позднее, вспоминая те забавные представления, до меня, до моего сознания докатилось, насколько мы, пацаны, жестоки были: ну в чём перед нами провинился мальчишка, чтобы так издеваться над ним? Чужой боли ещё не научились чувствовать, сопереживать чьим-то страданиям. И раскаялся в когда-то содеянном, в чём принимал участие. Но что было, то было. Этот случай навсегда утвердил во мне жизненный принцип: не обижай никого!
…Шурик затравленно пищал, распятый на поляне. Вовка зачитал «рецепт» о принудительном (понарошку, разумеется) лечении Шурика клизмой от обжорства. Учуяв неладное, наш «пациент» заверещал отчаянно и дико. Мгновенно, словно из-под земли выпрыгнула Гудиловна, озверелая и стремительная. Зрители и артисты едва улепетнули от мегеры с растрёпанными, засаленными, давно не мытыми патлами, паранджой завесившими её толстощёкую физиономию.
Подпрыгивая в каком-то дикарском, невообразимом танце, она извергала на нас библейские проклятия и бесчеловечные угрозы. А нам было смешно — хохотали!
В тот же день Вовка изобрёл новую игру — «Прожектор». В солнечную погоду с наблюдательного пункта мы светим настольным зеркалом Бобынька в тюремное окно Гудиловны — пускаем зайчиков.
В конце концов, обезумевшая Гудиловна со стенаниями выкатывается из своего логова. Тут в действие вступает другой «прожектор», поменьше, с крыши сарая в соседнем дворе налево (если смотреть с нашего крыльца).
Самой большой удачей мы считали момент, когда «прожектористы» захватывали беснующуюся Гудиловну наперекрёст, то есть двумя зеркалами с обеих сторон одновременно, а «гранатомётчики» приступали к обстрелу ослеплённой цели бумажными пакетами с песком — «бомбами».
Малы мы ещё были и не могли искоренить терзавшее нас Зло, но каждый из нас обострённо его чувствовал и яростно, без оглядок сопротивлялся, веря в свою правоту и непобедимость. Нас было немного в тимуровском отряде, который возник, как нам верилось, сам по себе. Но нас существовал и действовал легион, бесчисленный, ибо мы осознавали себя пацанами не только родной улицы Свободы — всей своей страны. Всей.
Да, мы жестоко мстили Гудиловне за её бесовскую придурь. Ведь она не беспричинно надрывается сейчас о прожжённом платье. Это Вовка по-пластунски подполз с тыльной стороны к заборчику, на котором просушивались её вещи, и умудрился не только измазать недавно вычищенную одежду — с неё Гудиловна глаз не сводила, — но и линзой через щель между досками прожечь пару отверстий в платье. Сполна была отомщена незаслуженная обида — натрёпанное накануне Гудиловной ухо нашего славного начштаба. Она оскорбила не только Вовку, но и всех нас.
Вообще-то наш отряд совершал не только подобные безобразные, как позднее я их оценил, поступки, но и немало добрых дел. Особенно для семей фронтовиков и погибших на войне. С несправедливостью бороться мы тоже не боимся. А Гудиловна для нас — зримое воплощение Зла.
Она каждодневно учиняет скандалы — так просто, для прочистки глотки. Над взрослыми напористая и воинственная Гудиловна быстро одерживает победу, и для нас эти схватки не представляют особого интереса. Нам даже стыдно за взрослых «слабаков». Что они ей, нахалке, уступают.
Нас же злодейка одолеть не может. Не в силах. Потому что с нами справедливость, а она — дороже всего в жизни. Правда и справедливость. Как мы её понимаем.
Однажды Вовка, опять пострадавший от кулаков и щипков нашей мучительницы (никак не мог он избавиться от голодной блокадной зимы сорок первого — сорок второго годов и бегал медленнее нас, поэтому вёрткая Гудиловна ловила его чаще других), предложил выпустить специальную листовку «Смерть Гудиловне!». Посовещавшись, мы решили, что листовки «Смерть немецким оккупантам!» — важнее, и не стали напрасно тратить бумагу.
— Вот что, ре́бя, [99]— объявил на одном из штабных совещаний Вовка. — Вы не задумывались, не может ли быть Гудиловна… шпионкой?
Нет, мы не задумывались. Поэтому вопрос вызвал всеобщее наше изумление.
— А как ты узнал? — спросил Юрка.
— Проще пареной репы. У нас в Ленинграде шпионов и диверсантов было полно — фашисты пачками их забрасывали. Всех перецапали. Мы, классом, на Невский ходили их ловить.
— Ну и что, имали? — подивился Бобынёк.
— Ещё бы! Одна девчонка на Невском же дежурила, заметила длинного такого, в клетчатом костюме иностранном и в крагах. [100]Краги его и выдали. Она — шасть к милиционеру и шепнула. Тот его остановил и с ходу: «Гражданин, ваши документики!» А у него и документов нет. Его — цап-царап! — и в первую попавшую военную машину затолкнули. И увезли. Девчонке той благодарность объявили на заседании домсовета. За бдительность. Так она потом по всему городу рыскала: кто в крагах, высматривала.
— Так Гудиловна-то не в крагах, — усомнился я. — Да и у моего отца краги были. Мы их на семенную картошку променяли. Как же так?
— А вещи у неё какие на заборе сушились, не засёк? — наступая, вывернулся Вовка.
— Шубы — две, пальто — одно, платья, костюмы… А на костюме том, под воротником, пришит пароль иностранными буквами и орёл.
— Орёл… это не фунт изюма! — поддержал Вовку Юрка. — Факт!
«Фунт изюма» он у меня перенял, а я эти слова услышал от Герасимовны.
— Смякинили, что за Гудиловной надо установить тайное наблюдение?
— Что же получается: Шурик-Мурик тоже диверсант? — стал рассуждать я, недоумевая.
Но Вовку мой вопрос не застал врасплох.
— А может, он лилипут? Подделывается под пацана. Я о таком лилипуте в Питере в листовке читал — немецким шпионом оказался. На боевых позициях его и накрыли — план чертил… В ученической тетрадке. Для отвода глаз.
Своими сногсшибательными разоблачениями Вовка нас прямо-таки обескуражил. Во разведчик! Но и сомнения кое-какие возникли.
— А как же быть с бородой и усами? Я читал, что у карликов бороды растут, — сказал я.
— Броется он, — догадался Юрка. — Да ты, небось, в сказке вычитал?
— У меня папа брился, — поделился я своими воспоминаниями. — Утром побреется, а вечером — щетина. А у Шурика никогда щетины нет.
— Давайте вечером попутаем [101]его и мурцалку [102]потрём ладошкой. Если колется, значит — лилипут. И шпион, — уверенно заявил Вовка.
— Факт, — подтвердил Юрка.
Безукоризненно проведённая операция поимки и пленения Шурика окончилась для Вовки полным конфузом: мордуленция возможного диверсанта, как мы её ни тёрли, как пленённый ни визжал, никаких признаков щетины не обнаружила, она остававалась безукоризненно гладкой. На вопросы Вовки, «броется» ли он, Шурик завизжал, как ноябрьский поросёнок, а слёзы струями брызнули из его выпученных от страза глаз. Мы сразу разбежались врассыпную, не дожидаясь Гудиловны, которая не заставила себя ждать, — опять словно из-под земли выскочила.