…Как будто из вмиг растаявшего тумана возникает крутой земляной откос и уходящая в самое небо лестница из деревянных плах, врытых в заросшую травой насыпь. Кто-то соседей по тендеру произносит слово: «Уфа».
— Уф-фа, уф-фа, — раздаётся в ушах, пульсируя в такт ударам сердца.
«Это Уфа? — недоумеваю я. — А говорили: поезд — московский». Слезаю. Невероятно трудно. Колени дрожат и подсекаются. Соображаю плохо: что же со мной происходит? где я нахожусь?
Бреду вдоль железнодорожных путей. Слева — длиннющий состав теплушек. Возле зелёного пассажирского вагона стоит военный в очках. В начищенных хромовых сапогах. Подхожу к нему:
— Дяденька военный, меня звать Юрий, мне обязательно надо попасть на фронт. Можно — с вами? Я по очень важному делу. Пропеллер везу. К «ястребку».
Он удивлённо смотрит на меня. Долго. Очень долго. У него внимательные, изучающие, карего цвета глаза. С горбинкой нос. Я рассказываю, торопясь. Обо всём. О подвиге лётчика, Героя Советского Союза Луценко, о его похоронах, о сломанном пропеллере… Только не очень связно, видать, у меня получается.
— Откуда ты, мальчик?
— Я не мальчик. Мне двенадцатый год, — с достоинством отвечаю я.
— Из какого города?
— Из Челябинска, Свободы, двадцать два.
— Это что у тебя? — спрашивает военный, поправляя очки на переносице движением указательного пальца.
— Я же сказал: пропеллер к «ястербку». Новый. С другом, Вовкой Кудряшовым, сами выстругали. По его чертежам. И Славик нам помогал, братишка… Чтобы самолёт в небо поднять.
Достаю из-за пазухи пакет с листовками и свёрнутую вчетверо школьную карту с проведённой химическим карандашом линией фронта и крестиком, обозначающим место, где приземлился «ястребок» лейтенанта Луценко. Компас цел, но я его не вынимаю.
Рассказываю, как удалось мне у санитарки тёти Марии, соседки, она работает в том челябинском госпитале, где умер от ран герой-лётчик, установить это место, причём точно. До миллиметра. По карте. И показываю её моему новому знакомому, которому сразу доверился… Серьёзный товарищ.
— Вот что, друг, имя своё и фамилию повтори, — говорит военный, и на петлицах его тёмно-зелёной гимнастёрки я замечаю эмблему, уже не раз виденную: вазочка, в которую сунула голову змея. — А ну-ка, дружок, влезай сюда.
И военный подсаживает меня на высокую подножку.
— Так, Рязанов, говоришь, Юра? А сколько лет тебе? Десять? Одиннадцать? Двенадцатый, утверждаешь.
Пропеллер застревает в дверях, и я оставляю его, по предложению спутника, в тамбуре. Мой новый знакомый заверяет, что пропеллер останется в целости и сохранности. Как в аптеке. И что я за него могу не беспокоиться. Он приводит меня в купе и предлагает раздеться. По пояс. Я подчиняюсь. А он слушает через трубку с раструбом, как я дышу, даёт градусник, велит зажать его под мышкой.
Закончив эту процедуру, врач-военный (я вмиг догадался, что это именно врач) разрешает мне одеться, вызывает молодую женщину в белом халате, надетом поверх военной формы, и что-то говорит ей. Я не улавливаю смысла их беседы. Наверное, разговор касается меня.
— Иди за мной, — приказывает женщина в белом халате, тоже, вероятно, врач. И я следую за ней. Выпив горький порошок, которым она угостила меня, запиваю стаканом воды и прошу:
— Можно ещё?
— Пока хватит, — отвечает она. — А сейчас пойдёшь и отдохнёшь, Рязанов Юра. Педикулёза у тебя, случаем, не обнаружится? — строго спрашивает она. — Давай-ка я тебя обработаю на всякий случай.
— А что это такое? — пытаюсь разъяснить я, хотя слово-то знакомое, мамино.
— Раздевайся. Всё снимай.
Я выполняю приказ. Она уносит куда-то мои вещи и вскоре возвращается с ними.
— А теперь голову покажи. Всё в порядке.
В купе заходят ещё какие-то девушки. В форме и халатах. Думаю, посмотреть на меня. Чего интересного они во мне нашли?
В нашем купе, на нижней левой полке, лицом к стенке, с храпом спит военный, но уже другой, в шерстяных полосатых домашних носках.
Появляются и уходят какие-то женщины, тоже в форме и с вазочками в зелёных петлицах. Расспрашивают.
Ещё и ещё повторяю им то о герое-лётчике и сломанном пропеллере его «ястребка», то об отце, то о друге-ленинградце Вовке, который пока не может уйти на фронт из-за немощности мамы, — они чудом вырвались из блокады. По Ладожскому озеру. На грузовике. По воде в ледяной колее. Одна из врачей (а кто же ещё это может быть?) говорит другой: «Проверьте его на педикулёз. В случае положительного результата — обработайте».
— Будет сделано, — отвечает она.
— Меня уже проверили, — слабым, не похожим на мой голосом говорю я.
Меня слушают, прижимая трубку, внимательно разглядывают. Наверное, опять ищут педикулёз.
…Военный в очках, который встретился первым, берёт мою руку, держит за запястье и решительно произносит:
— Вот что, дорогой. Пока на фронт тебе нельзя. Подлечиться надо. После — на передовую, пожалуйста.
Врач, он, наверное, в этом поезде старший, опять предлагает мне снять рубашку и приставляет к спине щекотно-прохладную деревянную трубочку, слушает, как я дышу с музыкальными хрипами. Да я и сам их слышу.
Странно изменился мир вокруг: от голосов у меня больно дребезжит в ушах, предметы кажутся движущимися и мягкими. Полка, на которой сижу, словно горбом вдруг выгнулась, и я валюсь набок. Руки и ноги, ставшие какими-то ватными, не держат меня. Беззвучно ударяюсь головой о крашеную, в светлых разводах, полку, и наступает полная тишина.
…Поезд, мне так кажется, рванул с места настолько резко, что меня подбрасывает на стыках рельсов, трясёт беспрестанно. Мороз пронизывает и скручивает тело в клубок. Мне грезится, что я опять в железном ящике паровозного тендера, а кругом бушует вьюга, и откуда-то с неба прорывается голос:
— Мони́я, мони́я, мони́я…
— Ну как, фронтовик, дела? — передо мной незнакомое мужское лицо. Только глаза я вроде бы уже видел. Наверное, очень давно. Когда был маленьким. И что это за «мони́я»? Верно, мóлния. Но причём здесь молния?
— Ожил, храбрый воробей? — снова спрашивает незнакомец и надевает очки, поправляя их указательным пальцем. Доктор!
Нижняя полка напротив опять занята. На ней в такой же позе — лицом к стенке — спит другой человек. Без носков, с жёлтыми пятками.
Сильно пахнет карболкой.
Подрагивает и поскрипывает полка подо мной, на столике тонко звякают какие-то склянки.
Спрашиваю, а не слышу своего голоса. Пытаюсь подняться. Большая ладонь ложится на мою грудь.
— Лежи, лежи. Передохни немного.
— Куда мы едем? — спрашиваю громче.
— Много будешь знать, скоро состаришься, — шутит доктор. — Прими-ка.
Пью какую-то кислую микстуру. Меня опять клонит ко сну.
Тем временем санитарный поезд медленно движется между скал. Их я вижу мелькающими за стеклом окна, когда открываю тяжёлые веки.
На остановках выгружают людей на носилках — в окно всё видно, даже ночью. Вносят каких-то других.
Военврач подолгу отлучается: конечно же, лечить раненых. С тоской жду его возвращения. Осознаю, что плохо без него мне. Будто он давний и хороший знакомый. Человек, делающий мне добро. Понимающий меня. Не упрекающий ни в чём.
…Полка внизу напротив никогда не пустует. Сюда приходят отсыпаться после дежурств усталые и молчаливые люди — санитары и врачи, наверное.
Дверь нашего купе не закрывается, и я часами наблюдаю, как по коридору пробегают, проходят, снуют люди, часто — в белых халатах, с носилками, с бидонами и разными другими поносками в руках.
Из обрывков разговоров мне становится ясно, что едем не на передовую линию фронта, а наоборот, в тыл. Но почему-то обрадовался, когда военврач объявил мне, что завтра будем в Челябинске. От собственного малосилия, наверное, не огорчился. Меня кормят наравне со всеми. Кашами. И хлеб дают. И даже компот из сухофруктов. И какие-то таблетки. Такие толстые, что еле пролезают в горло.
Восторженность вскоре сменяется виноватостью за причинённые медикам хлопоты и неудобства — ведь я занимаю чьё-то место. И за всё происшедшее со мной. Стыдно. Уши обжигает, когда представляю возвращение домой. Я даже всплакнул втихомолку. Под одеялом. Чтобы никто не заметил. Как всё нелепо произошло! Стремился сделать хорошее, героическое дело, а случилось совсем другое, непредвиденное. В общем, ничего не получилось.