А я, подросший, но ничего не ведающий, обижался на родителей, подозревал, что они вообще хотят скрыть, кем были мои предки. За что такое недоверие? А оно, оказывается, вон в чём. Я успокоился. И помалкивал. Вон Вовка Кудряшов, на что друг был закадычный, а ведь так и не назвал подлинную фамилию своего отца — умный пацан! Как ему там, в Ленинграде, живётся? Обещал письма присылать, да так, видать, и не собрался. А я скучал по нему. Единственный друг был. Игорёшка тоже, несомненно, друг, но подобной близости пониманий у нас не получилось — лишь интерес к книгам связывает нас. Ну и дружба, конечно.
С отцом вроде наши отношения, как он выразился, «ушамкались». Но не совсем. Я кожей чувствовал его прежнюю отчуждённость. Стасик, спокойный и послушный мальчик, был отцу чем-то ближе. Даже тон разговоров у него с младшим сыном слышался мне иным — более приветливым и шутливым. Со мной он не шутил никогда. А поскольку большую часть своего оклада отец тратил на «культурную жизнь», подражая своему начальству (купил двуствольное тульское ружье и всё снаряжение для воскресных «пикников» в лесу, регулярно устраиваемых этой компанией), я редко виделся с ним, а маме отдавал мизерную часть своего заработка. Но что значили мои гроши в семейном бюджете? Копейки…
В общем, в один далеко не прекрасный день я осознал себя опять лишним в семье. Как до ухода на ремонтный завод в коммуну. И ещё я почувствовал, что бытовое ярмо так же тяжело давит на плечи мамы. Надо было что-то предпринимать. Решительное. Что хоть немного освободило бы маму от домашней каторги.
Отец, по всей видимости, готовился вступить в партию, потому что вечерами, вместо просматривания «Челябинского рабочего» после ужина, перед впадением в сладкую дремоту с храпотцой раскрывал новенький том дешёвого издания «Краткого курса истории ВКП(б)» и тут же засыпал. Это его настропалил сослуживец и собутыльник майор Пахряев — для продвижения по службе. Но в партию он так и не вступил. Может быть, потому что опасался разоблачения своего «непролетарского» происхождения.
…И вот в один из дней, о котором я упомянул выше, отец этак спокойно заявил мне, что «хватит болтаться», а пора поступить в ФЗУ. После его окончания мне общежитие дадут. И я «капитальную» рабочую профессию обрету. Я понял всё. Он жаждал выписать меня из домовой книги. Вот почему я от него слышал несколько раз странные вопросы: не собираюсь ли в ближайшее время жениться? Поначалу я посчитал его вопросы шутками. Но он со мной никогда не шутил. Значит, он хотел предупредить делёж жилплощади в случае моей женитьбы. Вот что его беспокоило.
Но эти события произошли позже, летом сорок восьмого, о чём, собственно, и рассказ. Мне наконец-то исполнилось шестнадцать, и я получил паспорт.
…В то ранее утро, как всегда, чудесное, отец энергично выпроводил меня (а то я сразу вцепился в недочитанную в прошлое посещение книгу) к Фридману с сеткой обуви — не ему же, начальнику, стоптанные башмаки нести — позориться. Я охотно направился к дяде Лёве. Мне нравились беседы с ним. Не вынимая берёзовых шпилек или малюсеньких железных гвоздиков из почерневших зубов, как с равным, как с другими, взрослыми клиентами, он обстоятельно беседовал со мной об обуви, принесённой мною. Как и другие свободские ребята, я его уважал за такое, можно сказать, дружелюбное отношение к людям. Нет, он не унижался, не заискивал, зная свой физический недостаток, но, на уличном языке, «не залупался» — он знал, что делает нам добро и преподносил его как щедрый, от души, подарок. Повторю, что у самых дерзких и бесшабашных или дурных подростков — ни у кого! — язык ни разу не повернулся, чтобы прилепить великому мастеру обидную кличку, на что пацаны ох какие непревзойденные мастаки! Ведь редко кто из мелюзги и взрослых не носил метко приклеенный ярлык. А дядя Лёва оставался один просто дядей Лёвой. Уверен, что такое исключительное уважение никак не увязывалось с его сыновьями, хотя их, конечно же, многие боялись. Он был сам по себе — один.
Ради потехи приведу несколько примеров: высоченный нищий и сумасшедший со шрамом на голове по имени Вася, носил кличку Пердильник, а он был опасен, этот Вася; моего отца (за глаза, конечно) обозвали Гусём и Гусём Лапчатым — за гордую походку и за то, что он числился у шантрапы «начальником» (одевался в шикарную комсоставскую форму, но без погон). Дарье Александровне Малковой прилепили кличку Воровайка только потому, что узнали о её заведывании магазином; даже беднягу нищую старуху Каримовну и ту не обошли, прозвав Опайкой (с татарского языка вроде бы «девочка»). А ей уже лет девяносто, а то и все сто стукнуло! Шутники! Никого не щадили, ни во что никого не ставили уличные шкеты, [379]всех, кроме себя. Они считали себя хозяевами улицы и тех, кто на ней жил, так называемых фраеров и фраерш, владельцев имущества, которое они должны обязательно, обязаны были украсть. Призваны судьбой, что ли.
— Почему? — спрашивал я.
— Так велел Володя Лысый. [380]Всё должно принадлежать народу. А што — мы не народ, што ли? Мы и есь народ.
Такую кличку они, оказавшиеся на дне общества, изгои его, дали Ленину, в их понимании — такому же блатарю, и мнили себя владельцами мира, разумеется всю это «философию» впитывая от взрослых носителей этой идеологии, из извращённо понятых революционных лозунгов прошлых лет. Позднее до меня дошло: россйский люмпен всё понял очень верно. И Сталину они приляпали кликуху: Хозяин. [381]Обоих великих вождей подонки общества обожали, на полном серьёзе считали старшими блатными, «паханами».
Клички давали всем. Одного парня, жившего в угловом доме в конце правого квартала и с раннего детства страдавшего рахитом, беспощадно дразнили Глобусом. А он от рождения страдал болезнью, называемой водянкой головного мозга. Меня почему-то некоторое время кликали Китайцем, хотя, по-моему, с представителями желтолицей нации, как ни вглядывался в своё отражение в бабушкином зеркале, не находил сходства. Кое-кто носил и матерщинные кликухи. За что? Да просто так. Проявление обыденного хулиганства. Традиция тысяч лет существования так называемого преступного мира, о котором я тогда имел смутные представления. В самом же деле они были отходами общества, которое не желало заботиться о них, а карало. И только. Иначе не могло быть, ибо вся наша госсистема держалась на репрессиях.
А дядя Лёва так и оставался дядей Лёвой. Впрочем, чтобы не трогать его даже словом, имелись и другие обстоятельства.
…Так вот, в это изумительное — тогда почти все солнечные утра казались мне невыразимо прекрасными, обещавшими непременно что-то радостное, новое, неизведанное, давно ожидаемое, — в подобное раннее утро я заявился к великому чеботарю, таким словом называли всеобщего кумира местные обувовладельцы и посетители — заказчики. Явился я в самом лучшем расположении духа, насвистывая «Красотки, красотки, красотки кабаре, вы созданы все для наслажденья». После сдачи обуви дядя Лёва ничего не записывал, он отличался изумительной памятью. Я намеревался увидеться с другом, таким же запойным книгочеем Игорёшей, и обсудить с ним самые последние «библиофильские» новости.
Я упомянул выше, что из десятков знакомых по улице нам пацанов — мы давно были знакомы между собой — никто из них не занимался чтением книг столь азартно, упорно и продолжительно, как мы. И регулярно приобретали новинки, тратя на них свои накопления. Поэтому частые встречи и беседы приносили нам весёлое удовлетворение — разрядку. Мы делились своими мыслями, соображениями, предположениями, «фантазиями». Фантазировал в основном я, друг вёл себя более сдержано. Может быть, потому что родной отец его, по национальности, как я упомянул, латыш, по воспоминаниям сына являл само спокойствие. Игорёк, обладая, вероятно, характером, полученным по наследству, и обидчиков братишки наказывал без злости, а во мне иногда вскипала восточная струя крови — ведь бабушка-то моя по отцу степнячка. Однако не помню, чтобы бабушка и мама повздорили, — мама всегда хвалила её за доброту и отзывчивость. И уважать старших нам, сыновьям своим, постоянно внушала. Но часто её мудрые слова не имели должного воздействия, если я улавливал несправедливость в словах или поступках взрослых. К дяде Лёве мы относились даже подобострастно за неизменную доброжелательность и честный труд — вот у кого следует учиться, каким быть в жизни. Труд — основное занятие, которое из обезьяны превратило нас в человека, повторял я часто школьную аксиому.