Он поднял веки. Розали во все глаза рассматривала его ноги.
— Ты поранился, — сказала она, — и ездишь в инвалидном кресле.
— Да. — Он посмотрел ей в глаза, пытаясь взглядом вернуть мать. Как он хотел, чтобы она вернулась. Чтобы она вернулась. Он напрягся, стараясь вспомнить, какой она была, что говорила ему, вспомнить разные моменты жизни. Говорить сейчас было бесполезно. Он любил ее и такой, какой она стала. Ему приходилось ее любить. Но он хотел, чтобы она знала это. Хотя нет, зачем ей что-то знать? Надо поехать в ванную и помыться. — Меня парализовало.
«Мама, помоги мне. Помоги мне».
— Очень жаль, молодой человек, — сказала Розали. Она продолжала смотреть на него, на его ноги и сочувственно улыбалась. — Я не могу водить машину, а ты передвигаешься в инвалидной коляске. Какой стыд! — Она вздохнула. — Тед постоянно ломает то руки, то ноги. Не знаю, как он может целыми днями сидеть в своем офисе, но он сидит, а когда приходит домой, то ждет, что с ним будут нянчиться, как с младенцем. Я сказала, что не буду нянчиться с ним, и он надулся. Я не выношу надутых мужчин. Они не похожи на людей.
Это она, вдруг подумал он и с такой силой вцепился в поручни коляски, что побелели костяшки пальцев. Да. Это выражение его матери. «Я не выношу надутых мужчин. Они не похожи на людей». Глаза Билла наполнились слезами. Смущенная и озадаченная Розали отвела взгляд в сторону. Потом он увидел в ее глазах слезы. Она тихо плакала, сама не зная почему.
Снова зазвонили телефоны, отнимая свет и воздух. Как только мать уедет, он все же выдернет из стены все телефонные розетки.
— Это Алекс! — крикнула снизу Мелисса. — Говорит, что не сможет сегодня прочитать твою электронную почту, потому что идет к Брэду. Зачем ты просишь его читать почту? Ему надо делать уроки.
— Прости, пожалуйста, — обратился он к матери и закричал в открытую дверь: — Я не просил его, он вызвался сам! Он сам захотел читать мою почту. Извини нас за этот крик, — сказал он матери.
— Ничего страшного, это же я приехала сюда и всем мешаю, — ответила сыну Розали. Она вытерла глаза и заерзала в кресле, собираясь встать. Потом повела глазами, словно разыскивая потерянную вещь. — Вы не могли бы попросить того милого молодого человека подняться сюда и забрать меня? Того, который привез меня сюда. Он привез меня в своей машине. — Она пустым взглядом посмотрела на сына.
— Его зовут Питер.
— Да, Питер. Он еще здесь? Питер сказал, что придет и заберет меня. — Она посмотрела на дверь.
— Пожалуйста, побудь еще немного.
— Питер знает, где я?
— Да.
Внутри у Билла все горело. Нет никакого способа начать все сначала. Жизнь съежилась до пригоршни воздуха, до краткого мига настоящего момента. Он подъехал к матери и взял ее за левую руку, представив эту руку такой, какой она была, когда лежала на руле. Опустив глаза, Билл рассмотрел молочно-белые вены и коричневатые старческие пятна.
— Как стыдно иметь такие ноги, — нервно проговорила Розали, но не стала отнимать руку. — Человек ко всему привыкает.
Она оглядела обстановку: окно, кровать с четырьмя столбиками, бюро, словно удивляясь, как она оказалась здесь, а потом снова перевела взгляд на дверь.
— Она была так груба со мной внизу. Говорила, что я не смогу подняться по лестнице. Она зовет меня? Скажи ей, что я не готова.
СИДЕЛКА
Приезд матери пробудил дремавшие воспоминания. Она уже давно вернулась в Филадельфию, но Билл не перестал думать о ней. Он представлял мать такой, какой она была раньше, представлял ее в движении, несущейся по шоссе и автострадам и не обращающей ни малейшего внимания на стрелку спидометра. Смутные очертания мебели его комнаты превращались в части ее автомобилей: красивые капоты, зеркала, выхлопные трубы, маховики и картеры, а иногда и в нее саму, когда она, воплощенное нетерпение, привставала за рулем или едва ли не ложилась на приборную доску. Теперь Билл рисовал на полу изображения матери, ведущей машину. Линии рисунков путались, рвались, а сходство существовало, пожалуй, только в его воображении. Он почти не различал рисунки, он просто представлял их. В воображении он видел себя художником, стоящим за мольбертом. Кисти и краски готовы. Мать неохотно позирует. Каждый миг воображаемая рука на воображаемом холсте посылала пачку электрических импульсов настоящей руке на полу, так что ему не надо было следить за этой рукой, вполне достаточно было следить за мнимой рукой, существовавшей только в его сознании. Это изобретение с двойным управлением было уже другой историей, не историей движения Земли в пространстве, но историей движения его памяти во времени. Вспомнилось и другое: после игр с матерью до глубокой ночи он массировал ей шею шафрановым маслом, если она об этом просила, с такой силой растирая ее выступающие лопатки, что казалось, они вот-вот треснут.
Но чаще всего Билл рисовал, как мать на большой скорости ведет машину, и изображал продольными линиями свист встречного ветра.
Эти новые картины на полу, значение которых было непонятно никому, кроме него, легли на доски поверх листьев, изображений собак, неведомых животных и растений. Когда Билл прикинул, что весь пол уже занят картинами, он начал разрисовывать нижнюю часть стен. Потом настала очередь бюро, спинки кровати и вообще любой поверхности, до которой он мог дотянуться. Биллу казалось, что он должен вспомнить каждую черту матери так, словно никогда в жизни ее не видел, глядя на них, будто они впервые всплыли в его памяти. Однако чувство отчуждения и отдаленности не проходило. Он перестал сообщаться с миром, который отходил от него все дальше и дальше, поднимаясь к вечным небесам или, наоборот, опускаясь в ад, не отклоняясь от страшной в своей неотвратимости траектории.
В первую субботу после отъезда матери настал момент, когда Биллу отказались повиноваться и руки. В его воображении руки на холсте остановились, и то же самое произошло с руками на полу. Было три часа двадцать две минуты пополудни.
Чувство, которое испытал при этом Билл, можно без преувеличения назвать облегчением. Интересно, что произойдет дальше? Паралич прогрессирует, как ему и положено. Сначала ноги, потом руки, потом кисти. С самого начала Билла удивляло то, что он может двигать конечностями, которые абсолютно ничего не чувствуют. Теперь все пришло в гармонию и согласие. Что не чувствует, то и не двигается. Конечности полностью предали его, оставив только один мозг со смутными изображениями на зрительном нерве, со звуками в спиральном ходе улитки и с запахами. Да, еще остались голосовые связки. Он может попросить Мелиссу перевезти мозг из одного угла комнаты в другой. Может накричать на жену. Теперь это было признаком жизни — кричать на Мелиссу и слышать в ответ ее крик или истерические рыдания. Такова стала жизнь в четырех стенах его болезни, в его тюрьме, в коробке, вместившей то, что от него осталось. Окна издеваются над ним, дразня картинами иного мира. Люди ходят по земле, передвигаясь собственными силами, их тела перемещаются в пространстве без посторонней помощи. Посмотрите только, какое осознание жизни принесла Биллу его болезнь. Сознание его стало величественным, хотя он не в состоянии пошевелить даже мизинцем. «Некоторые люди рождаются в таком состоянии, — думает Билл, — они парализованы уже в колыбели». От них остается только мозг. Когда-то он ненавидел их за то, что они вообще живут. За то, что воображают, будто это парализованное существование и есть жизнь.
— Билл, я люблю тебя. Что я могу для тебя сделать?
Что это было? Слуховое ощущение мозга, порожденное смутным силуэтом, который может быть его женой.
— Ты обещал, что не умрешь.
Еще одно электрическое возбуждение мозга. Возможно, иллюзия. Может быть, весь мир — одна большая иллюзия. Как знать? Когда ему приходится есть, мочиться или испражняться при полной беспомощности и неспособности делать это самому, то скорее всего ощущение нужды, которое при этом возникает в его окаменевшем теле, есть не что иное, как работа воображения, блуждающие электрические токи, путешествующие в пустоте, как сигналы мобильных телефонов. Мозг, как флагеллант, бичует себя из чистой скуки.