Пришел в себя, когда в лицо ему плеснули холодной водой. В размытых контурах перед собой он различил, что находится в комнате с низким потолком, а перед ним стоит с пустым стаканом в руке здоровый бугай в сером фланелевом костюме. Он попробовал пошевелиться и понял, что накрепко привязан к тяжелому стулу, на котором сидит. Он старался найти объяснение нападению на офицера «Люфтваффе», и, кажется, нашел.
Вот уже на протяжении нескольких недель из-за смертного страха и всеобщего голода и нищеты Берлин стал практически городом бандитов и ворья. Полиция ничего не могла поделать с тысячами дезертиров и отчаявшихся, готовых на все иностранных рабочих, которые днем прятались среди развалин, а ночью выходили на охоту и разбой целыми шайками, врывались в продуктовые магазины, грабили одиноких прохожих. Очевидно, один из таких негодяев подкрался к нему неслышно под звуки канонады и разрывов бомб и стукнул его по голове.
Пусть так, но почему он не оставил его, забрав бумажник? Зачем притащил сюда и привязал к стулу?
Зрение у Грегори слегка прояснилось, стало более отчетливым, и он получил ответ на все свои вопросы. Человек в сером костюме был, оказывается, давним его знакомцем: господином обергруппенфюрером Граубером.
Глава 28
Во власти негодяя
Вода медленно капала с бровей, носа, губ и подбородка. Зрение пока еще не совсем пришло в норму, в затылке яростно пульсировала боль. Инстинктивно Грегори оглянулся по сторонам в надежде обнаружить какую-нибудь зацепку, возможность спасения. При этом мозг его как бы повернулся внутри черепной коробки, причиняя невыносимую боль.
Комната была большая и без единого окна. Видно, находилась она в полуподвале, но это не была пыточная камера под зданием гестапо на Альбрехтштрассе, слишком уж роскошная для таких целей меблировка. Единственным напоминанием о пытках был подвешенный над кожаной кушеткой без спинки набор хлыстов, на кушетке лежал раскрытый чемодан, битком набитый цивильной одеждой. Только хлысты были необычные: тонкие, пружинящие, с серебряной отделкой, с рукоятками из березы и кости, китового уса, гибкие кожаные хлысты и розги, слишком декоративные, чтобы ими можно было спускать ремнями со спин пытаемых шкуру. Конечно, ведь Граубер был не только гомосексуалист, но и садист. Раньше он всегда ездил в сопровождении специально отобранных эсэсовцев, белокурых гигантов, которые раскрашивали лица гримом и называли друг друга уменьшительными именами. Очевидно, для них-то и предназначались эти хлысты, а может быть, они хлестали ими и самого Граубера.
Вдруг эсэсовец закричал:
— Наш последний раунд, мистер Саллюст. Я его выигрываю без особых усилий, но наверняка. Хоть вы и скользкий тип, господин английский шпион. И всегда таким были — сколько я вас помню. Но и на старуху, знаете, бывает проруха. Ваши необычайные способности, которые привели вас аж в сам бункер фюрера, сослужили вам недобрую службу: головка-то, небось, побаливает. Ну да вот вы и попались. Нельзя же так недооценивать противника.
Что правда, то правда: не будь Грегори так занят своими проблемами, он бы, конечно, больше внимания уделял Грауберу и не позволил ему поймать себя врасплох. Но он, понадеясь на тот ужас и безусловное подчинение, которое Гитлер внушал всем своим приспешникам, недооценил Граубера.
Да и тот постарался усыпить бдительность Грегори в последние пять или шесть дней: обязанности заставляли их проводить вместе долгие часы на дежурстве перед конференц-залом, вместе обедать и ужинать в столовой. Безусловно, они едва-едва терпели друг друга, но сохраняли видимость вежливости, а Граубер — так тот относился к Грегори даже с некоторым почтением, которое англичанин приписывал своему влиянию на фюрера. И так жестоко ошибся!
Слишком поздно он лишний раз убедился в том, что за стенами бункера Граубер все еще располагал практически неограниченной властью и уже столько раз мог со своими гестаповскими клевретами похитить Грегори, когда тот возвращался ночью из бункера через темный город. Этот подонок терпеливо дожидался своего часа, когда его действия могут пройти безнаказанно.
От боли Грегори едва мог шевелить челюстью, но все же прохрипел:
— Ну ладно, поймал ты меня, а дальше что? Ты все же поосторожней, не забывай об отношении фюрера ко мне. Он ведь тебе пригрозил смертью в случае, если ты тронешь меня хоть пальцем. И он в любой момент может меня хватиться… А если меня нигде не найдут, значит, виноват ты. Придется тебе, мерзавец, поболтаться на веревке.
— A-а, этот уж мне маньяк! — сплюнул презрительно Граубер. — Ты что же, думаешь, мне до него сейчас есть дело? Довел Германию до позорного конца, себя погубил. С ним теперь все кончено. Он уже труп, хоть и шевелится, мельтешит.
— Пока что не труп. И память у него — что твоя энциклопедия. Он не забудет, что мы с тобой враги. Вот вернешься в бункер, и он сразу же отдаст тебя личной охране. Они с тобой живо разберутся, чтобы узнать, что ты сделал со мной…
Граубер визгливо засмеялся:
— Ах ты глупец. Почему, как ты думаешь, я не в форме, а в штатском? А потому, что я не собираюсь возвращаться в эту паршивую мышеловку, потому что сегодня же ночью меня уже не будет в Берлине. А завтра… завтра может быть уже слишком поздно.
Это презрительное заявление словно бы вбило последний гвоздь в крышку гроба Грегори. Он почувствовал, что его шансы уйти отсюда живым равняются шансам человека, засунувшего себе в рот дуло револьвера и нажавшего на спусковой крючок. Однако была еще какая-то — пусть и эфемерная — надежда на то, что Граубер все-таки побоится мести фюрера.
Теперь погасла и эта искра надежды. Но Грегори был уверен, что раз ему теперь уже терять нечего, можно напоследок и поиграть с Граубером в кошки-мышки.
— Понятно. Еще одна крыса бежит с тонущего корабля. Решил присоединиться к главной крысе-убийце, да? Только у тебя больше шансов найти общий язык с союзниками, чем с Гиммлером. Он ни твою шкуру не спасет, ни свою — тем более. Намерения у графа Бернадотта самые благородные, да только…
Наклонившись к нему, Граубер рявкнул:
— А ну выкладывай, что тебе об этом известно?
— Судя по тому, как развиваются события, Гиммлеру и ему подобным предстоит трибунал, его будут судить как военного преступника — об этом уже официально объявлено. Это, кстати, распространяется и на тебя, сволочь: поболтаешься на перекладине в пеньковом галстуке.
— За других ручаться не буду, а мне это не грозит. Ты меня снова недооцениваешь. А что до Гиммлера — сам виноват. Прекрасный организатор, но во многих отношениях полный болван. Вечно питал какие-то иллюзии на свой счет, а теперь и вовсе спятил, как Гитлер. И его вера в то, что союзники пойдут с ним на переговоры при посредничестве графа Бернадотта — лучшее тому доказательство. Нет, я с этими романтиками-мечтателями ничего общего не имею.
— Имеешь — не имеешь, а конец у тебя все равно один. Слишком жирный ты карась, чтобы пройти через ячейки сети и ускользнуть незаметно. Всю Германию прочешут, но тебя выловят — у тебя ведь немало накопилось смертельных врагов. Рано или поздно агенты союзников поймают тебя или кто-то тебя выдаст.
На одутловатом лице Граубера появилось хитрое выражение.
— Ошибаешься, голубчик. Не поймают и не выдадут. И по одной простой причине: меня здесь не будет. На флоте служит много честных наци, и я позаботился о приготовлениях к отъезду уже давно. Меня ожидает подлодка, которая доставит благополучно в Южную Америку, там я прекрасно и безбедно заживу на большом ранчо и помру естественной смертью, которая, надеюсь, еще далеко.
— А теперь поговорим о тебе, милок, — ласково продолжал Граубер. — Я уже давно дал зарок, что, когда тебя поймаю, ты у меня умирать будешь медленно и болезненно, с самой квалифицированной медицинской помощью, чтобы привести тебя в надлежащую форму для нового этапа мучений — я бы себе никогда не простил, если бы у тебя сдало сердце раньше чем через месяц. Но в настоящих условиях это, к сожалению, неосуществимо: мне пора собираться где-то уже через час. И я решил даровать тебе жизнь — вот такая я добрая душа.