Наступило продолжительное молчание. Диккенс, казалось, обдумывал мои слова. Я увидел, что на лбу его появились в точности те же морщины, что я заметил у него утром, когда он писал в шале.
— И что потом?
— Потом я обнаружил, что лежу на земле, на холодном как лед камне. Я увидел месье Уэллера, который, склонившись надо мной, хлопал меня по щекам. Комната, гора, запах, «человек со спины» исчезли. Мы были на верху башни Гэндальфа. Спустя мгновение я уже смог подняться и осмотреть Рочестер, над которым мы возвышались. Я помню, месье Уэллер сказал: «А парапет-то, по-моему, довольно высокий…» Я думаю, он хотел сказать…
Секунду я колебался. Я смотрел на Диккенса, гадая, как он отреагирует.
— Он хотел сказать — слишком высокий… Слишком высокий, чтобы такой человек, как Джаспер, мог сбросить вниз другого.
Романист вздрогнул, затем слабо улыбнулся:
— Месье Борель! Вот и вы тоже путаете Клойстергэм с Рочестером! К тому же…
Казалось, он обсуждал сам с собой, следует ли ему заканчивать эту фразу. Он поднес кусочек мяса ко рту, опустил его на край тарелки, глубоко вздохнул:
— К тому же это не Джаспер столкнул Друда! Это сделало… одно имя.
— Чарльз, вы хорошо себя чувствуете?
Я был заворожен словами Диккенса и не вдруг понял смысл вмешательства Джорджины.
— Одно имя, — повторил писатель, печально глядя на меня. — На этом имени держится вся книга. Когда слово вторгается в жизнь, ничто не может его остановить. — И, повернувшись к невестке, прибавил: — Нет, я нехорошо себя чувствую. Совсем нехорошо. И это длится уже час.
Теперь и мне стало очевидно то, что не укрылось от беспокойного взгляда мисс Хогарт; на Диккенса было страшно смотреть. Его черты были искажены не только крайней усталостью, но и страданием: глаза его остекленели, губы дрожали, ноздри расширялись усилием затрудненного дыхания. Он поднес руку ко лбу, чтобы отереть пот.
Крайне встревоженная, Джорджина поднялась: — Я сейчас отправлю Уэллера за доктором Стилом.
— Стил — бездарность, — отозвался Диккенс. — Завтра в Лондоне я зайду к Рейнолдсу.
Но тут в лице его произошла новая перемена: слегка отвисла челюсть и вытаращились глаза; у него был вид сбитого с толку, смущенного человека, который только что прочел в газете невероятную новость или тщетно пытается ухватить смысл какого-то загадочного сообщения. Он начал очень быстро говорить, спотыкаясь на каждом слоге. В этом потоке неразборчивой речи два слова повторились несколько раз.
Джорджина между тем обежала вокруг стола.
— Пойдемте, полежите немного, друг мой.
— Да, — выговорил Диккенс. — На землю.
Но, попытавшись подняться, он выскользнул из рук невестки и тяжело упал на пол. Джорджина кинулась к сонетке, а я склонился над Диккенсом; он был распростерт на спине, ноги его скрестились, одна рука вытянулась вдоль тела, другая легла на грудь. Голова отворотилась набок. При ударе об пол лицо его исказилось; из открытого рта стекала струйка слюны. Глаза закатились, видны были только белки. У него случился приступ тошноты. Затем грудь его приподнялась, и более он уже не шевелился.
На звонок явилась служанка, исчезла, появилась вновь, неся подушку и одеяло.
— Вы известили господина Уэллера? — спросила Джорджина.
— Его не было в его комнате, мадам!
— Он, должно быть, на конюшне… или в оранжерее! И поторопитесь… что за бестолочь!
Мисс Хогарт бросилась к окну и несколько раз выкрикнула имя. Я тем временем закутал Диккенса в одеяло и устроил его голову на подушке. Но все эти движения я проделывал механически, не вполне сознавая меры случившегося; в ушах моих все еще звучали слова писателя. Я готов был чуть ли не трясти его, чтобы услышать больше.
— Он… мертв?
— Я не знаю, — ответил я. — Не могу нащупать пульс. Зеркало надо.
XIII
Натали ждала моего ответа.
По существу, у меня в первый раз была какая-то идея. Я хочу сказать, идеяв собственном смысле этого слова, а не в смысле idée fixe. [37]Идея, которая принадлежала только мне. Которая требовала для своего воплощения ряда последовательных действий, организованных по закону причинности. И которая, будучи надлежащим образом реализована, материализовалась бы вне моего мозгав достаточно новой для меня форме последствий.Что очень смущало.
— Э-э… это замечательно, Натали. Спасибо… большое спасибо. — Однако эти благодарности тут же показались мне слишком мизерными по сравнению с оказанной мне услугой. Растягивая свой ресурс мартини, я лихорадочно искал, что бы еще сказать. — У тебя очень симпатичное… это платье.
— Это не платье, это юбка. — Она резко поднялась и вырвала у меня из рук счет бара. — Я это сделала не ради тебя, — холодно бросила она. — Меня унизили, и я этого не забыла, вот и все.
Я смотрел, как она идет к своему «Рено-16». «Хм, — подумалось мне, — она унаследовала и машину». И я вновь увидел мадемуазель Борель, терпеливо ожидающую на заднем сиденье, в день, когда я увиделся с Натали перед аптекой. Но «ожидающую» — это неточное слово, как, впрочем, и «терпеливо»: чтобы ожидать, надо различать прошлое и будущее, а чтобы быть терпеливым, надо замечать проходящее время. Мадемуазель Борель не имела ни точек отсчета, ни мерительных инструментов; мадемуазель Борель была выставлена связанной по рукам и ногам под палящее солнце настоящего, как те осужденные, которых некогда приковывали нагими в самый полдень к добела раскаленному солнцем жертвенному камню. Ни памяти, ни забвения. И ни пятнышка тени вокруг.
Но настала ночь: кровь Эвариста перестала бежать в ее жилах. Такую вот странную конечную станцию выбрали воспоминания Эвариста для того, чтобы умереть.
Господин Дик поднялся из-за соседнего столика почти одновременно со мной. Я решил не обращать на него внимания.
* * *
Госпожа Консьянс была в отъезде; она оставила мне ключи, чтобы время от времени я забегал к ней поливать ее растения. Так что, прячась среди фикусов на ее веранде, я мог в то же время присутствовать при переезде.
Первыми прибыли родители Матильды. Они три раза обошли вокруг дома. Я видел, как они морщили носы и хватались за голову в ужасе от мысли, что их дочь могла жить в этом.Затем появился грузовик, отец Матильды достал из-под коврика ключ, и все принялись за работу. Грузчики входили и выходили. Мать, стоя у них на дороге между домом и грузовиком, провожала каждый предмет мебели ласковым прикосновением или нежным словом, будто школьная учительница, встречающая своих учеников после долгих летних каникул. А отец, стоя рядом с ней с маленьким блокнотом в руках, помечал каждый предмет в своем инвентарном списке.
В десять часов старая черная «четверка» притарахтела из города и остановилась в проезде между домами. Из нее, осторожно вытягивая длинную шею, выбрался невысокий человек лет шестидесяти. Он постоял, наблюдая за мебельным дефиле, затем повернулся в мою сторону и заметил меня.
— Простите, месье, Франсуа Домаль — это в соседнем доме?
— Да.
— Он что, переезжает?
— Не он. Только мебель.
— А… мебель…
Он смотрел на меня снизу вверх, пытаясь понять. На его старом двубортном пиджаке оставалась только одна пуговица; на изношенном воротнике рубашки пот и грязь образовывали муар. Он осмотрелся, периодически поглядывая то на часы, то на машину.
— Значит, тут он и живет… С виду не так уж плохо…
В это утро — как и всегда в безветрие — фабрика воняла на полную мощность. Машины на перекрестке, убегая от зловония, рванулись по зеленому свету, как оторвавшийся тромб.
— Во всяком случае, здесь спокойно, да? — Не получив ответа, он сконцентрировал свое внимание на грузчиках. — Смотрите-ка, круглая кровать… Чудн о … никогда такого не видал… А тот высокий лысый господин — он кто?