И тут мне явилась одна мысль. Прежде всего я констатировал, что, блуждая наугад в этом незнакомом городе, я обнаружил одно за другим все его самые знаменитые сооружения (хотя они и располагались очень далеко одно от другого), и точно в том порядке, в каком они были представлены в туристическом вадемекуме, купленном мной в Лондоне. Далее я понял, что не в силах сосредоточить внимание на окружавших меня архитектурных богатствах. В уме моем возникали одни лишь традиционные и пустые формулы: аркатуры, романские проемы, зала капитула — вне всякой связи с осязаемой действительностью, словно смутные отголоски сна.
Сон! Вот это что! Едва возникнув, эта мысль уже не покидала меня. Никак иначе невозможно объяснить странные события этих двух последних дней: поразительное отношение Диккенса, мои собственные промедления, смущающую легкость, с которой самые заветные мои чаяния осуществились и потом обратились против меня. Оставалось лишь определить, когда же начался сон. Довольно долго решал я эту загадку.
Может быть, я еще в поезде. Может быть, мисс Майнд меня еще не разбудила. Но возможно также, что и сама мисс Майнд — тоже часть сна. И я вообще не покидал моей комнаты на Флит-стрит, где все еще и лежу, упраздненный пивными парами. И этому не было конца. Дюмарсей, господин Дик, мой вояж в Англию… сон? А предательство отца, смерть матери, тот спор с Авророй, моя учеба в Париже, моя страсть к Диккенсу, мое торжественное причащение в Шатору — до какого момента восходить? До какой развилки? До какой глубины раскапывать, чтобы под тонким прахом миража обнаружить наконец твердую и надежную почву?
Я вскочил и направился к башне. Вадемекум предсказывал крутую лестницу. Было уже за полдень, а у меня со вчерашнего вечера во рту не было ни крошки — вознесут ли меня мои ноги на такую высоту? При этой мысли я расхохотался. С каких это пор смотрящие сон чувствуют голод?
В «Друде» решетка, преграждающая вход в башню, была закрыта на ключ, и этот ключ Дёрдлс, страж собора, вынимал из кармана. В действительности — но мог ли я еще употреблять это слово? — дверь была распахнута настежь, и только табличка предупреждала о неудобствах восхождения. В самом деле, мне пришлось опустить голову, чтобы не стукнуться о верхние ступени. Мои городские башмаки оскальзывались на камне ступеней. Выпуклость осевого столба цепляла меня за рукав. Паутина садилась мне на лицо. Воздух был тяжелый, напитанный сыростью. Сколько назойливых, удивительно точных ощущений, — это плохо соглашалось с моей новой теорией. Во всяком случае, во сне или наяву, лестница была очень похожа на описанную в романе; время от времени с нее открывались выходы на маленькие галереи, откуда можно было видеть неф и ангелов, украшавших его свод. Никакого вороньего карканья, но близость этого рода живности удостоверялась количеством помета. А когда ход сузился еще больше, мне стало ужасно не хватать фонаря Дёрдлса.
Через несколько минут я, как мне показалось, увидел забрезживший над моей головой дневной свет. Спеша закончить подъем, я выпрямился и сильно ударился головой о свод. Именно в этот момент я вроде бы услышал какой-то шум, поднимавшийся из глубины лестницы, но приписал его шуму в моей голове. Последующие ступени я преодолевал, держась одной рукой за лоб, а другой — за осевой столб. Наконец на излучине последнего витка я увидел то, что должно было быть площадкой; я испустил вздох облегчения, уверенный, что выхожу на свежий воздух. Но вместо этого я очутился в довольно большой комнате; ничто не позволяло предполагать такой ее ширины и глубины.
В тот же миг я узнал место: это комната человека, сидящего ко мне спиной. В ней висел невыносимый серный запах, и в окне ее я видел не кентское небо, а гору, странную шевелящуюся гору. Человек тоже смотрел на нее. На наших глазах она разваливалась, и вскоре за ней обрисовалась какая-то неопределенная угрожающая форма.
* * *
— Чарльз, мне кажется, что этот выезд в Лондон — опрометчивый шаг.
Диккенс спрятал свои часы и посмотрел на невестку отсутствующим взглядом. В отличие от вчерашнего, он едва притронулся к еде. Лицо у него было серым, под глазами легли синяки, и я видел, что его руки в пятнышках черных чернил слегка дрожат.
— После того что с ним случилось, — продолжала Джорджина, — месье Борель несомненно нуждается в отдыхе. Не могли бы вы отложить эту поездку на завтра?
Я не был столько наивен, чтобы поверить, что своим приступом дурноты в соборе я снискал сочувствие мисс Хогарт. Просто он сделал меня ее неожиданным союзником. К тому же Диккенсово упрямство было слишком очевидно, и ей трудно было изобразить, что ответственным за него она считает меня.
— Завтра ровно в восемь у меня встреча с Чепменом, — усталым голосом сказал он. — Если я не выеду сегодня вечером, я не поспею ко времени. А месье Борель волен провести ночь в Гэдсхилле и возвратиться в Лондон только завтра.
Такая перспектива меня отнюдь не прельщала.
— Благодарю, но я уже чувствую себя намного лучше.
— Это еще не значит, что и все остальные тоже, — сухо обронила Джорджина.
Затем она причмокнула языком и раздраженным движением отложила вилку. Диккенс последовал ее примеру, но чрезвычайно медленно, так, словно прибор сделался тяжел для его руки. Я опустил глаза, грудь моя стеснилась. В столовой Гэдсхилла наступило мгновение почти сверхъестественной тишины, и, делая отступление, я не могу не увидеть в этом предвестия того, что готовилось совершиться через несколько минут. Со стороны, без сомнения, должно было казаться, что мы молимся, но напряжение было просто осязаемо. Что-то пыталось проникнуть в комнату, предуготовлялось событие слишком грандиозное, и чтобы оно могло пройти сквозь сито повседневности — мягкий, приглушенный абажуром свет, клетчатый узор чистенькой шершавой скатерти, старую кожаную обивку на спинках кресел, — ему нужно было приказать времени, чтобы оно остановило бег, и проскользнуть к нам под пологом этой остановки, как грабитель проникает в дом под покровом ночи.
Наконец Диккенс вздохнул, и Джорджина наклонила голову, собирая со скатерти крошки хлеба. Но нечто уже проникло в комнату, и если я вдруг пустился рассказывать о моем злоключении в Рочестере, то единственно для того, чтобы попытаться забыть об этом незримо присутствовавшем. Джорджина меня почти не слушала. Диккенс, казалось, был погружен в свои мысли. Он никак не откликнулся на мои пересказы шуток Уэллера и проявил интерес, только когда я дошел до подъема на башню и моего видения «человека со спины».
— Странно, — пробормотал он, — у меня тоже был сон в этом роде… Я прохожу один из моих романов: это ряд зал, который невозможно упорядочить, — такой огромный лабиринт, из которого я не нахожу выхода. Но через какое-то время в конце коридора я вижу чью-то спину. Я приближаюсь к человеку, спрашиваю дорогу, он не отвечает. Я кладу руку ему на плечо — и просыпаюсь.
— Обычно и я вижу только его затылок, но на этот раз он обернулся.
— На кого был похож?
— Трудно сказать. Мой взгляд был неотрывно прикован к горе и к черной массе на ее вершине. Но мы встретились взглядами. Я уверен, что никогда не видел его в действительности… И в то же время у меня было ощущение, что этот человек должен быть таким, каково его лицо, я словно бы уже встречал его где-то, в какой-то иной жизни… словно бы его черты — и учтивое, несколько сострадательное выражение лица, и чуть ироничная улыбка — соответствовали какому-то сопровождавшему всю мою жизнь внутреннему образу… своего рода образцу.
Я испытывал ужасную неловкость, рассказывая все это, и меня удивило, что Диккенс несколько раз включался в разговор.
— Он вам что-нибудь сказал?
— Одну фразу, одну-единственную: «Да-да, Эварист, хорошо… еще несколько страниц, и все».