Я бы все принял, все стерпел. Если бы он стал меня оскорблять. Если бы схватил меня за горло. Если бы выкинул вон. Если бы стал ломать себе руки, морщась от боли. Если бы просто вышел из комнаты, запахнувшись трагическим молчанием.
Но вместо всего этого он захохотал.
И это был не тот его обычный кусающий смех, что так часто ранил мою гордость — эту поверхностную оболочку моего существа, раны которой всегда в конце концов затягивались. Нет, на сей раз острые клыки проникали глубже, до самой кости, и я постепенно исчезал, искромсанный этими ужасными челюстями. Мишель уже не был Мишелем — другом, врагом, учителем, учеником или соперником. Это был уже не человек, но воплощенный смех.
— Почему ты смеешься?
— Почему я смеюсь? Ты в самом деле не понимаешь? — Все еще смеясь, он наклонился ко мне и смотрел на меня сквозь слезы почти нежно. — Ах, пиквикист ты мой! Ты не понимаешь, что минуту назад ты разрушил все, что составляло саму нашу жизнь? Все, что могло еще иметь в наших глазах какую-то цену?
Он обвел движением руки комнату со всем ее содержимым: книгами, портретами, автографами и бронзовым Диккенсом. Но помимо этого — парк, Гэдсхилл-плейс, Матильду, Крука, Аркашон, Бордо, Мимизан. Весь мир. Все это выходило за доступные мне пределы. Все это было уже не по моей части. Я положил руку ему на плечо и тихо сказал:
— Мишель…
— Что мы такое — скажи мне! — без Бореля? Без Диккенса, без «ТЭД»? Без литературы? А теперь ничего не осталось… даже хуже — меньше, чем ничего! Фарс! Школярская выходка! Ты переписал свою жизнь, тщательно стирая ее по мере написания — как карандашом с резинкой! Ты только что доказал собственное наше несуществование! Это, по-твоему, не смешно?
— Мишель, я…
— Ха-ха-ха! Это колоссально, дорогой пиквикист! Колоссально! Монумент во славу пустоты! Смейся же, друг мой, смейся вместе со мной! Это все, что ты нам оставил! Это все, что нам остается!
— Мишель, я хотел бы представить тебе господина Дика.
XVI
Они были в комнате вместе с нами. Должно быть, они неслышно один за другим вошли в дверь, которую горничная оставила открытой. Я не видел их, но я ощущал их присутствие. Присутствие этой толпы сраженных жалостью, ошеломленных, осиротевших.
Клара Пегготи, служанка Копперфилдов, вытирала свои большие глаза батистовым платочком. Супруги Микобер печально склонили головы; Гримуиг уже не в первый раз объявлял, что он «готов съесть свою голову». Квилп, карлик из «Лавки древностей», чтобы лучше видеть, пробирался сквозь лес ног. Копперфилд и Пип, одетые в черное, стояли по левую и правую руку от Диккенса и казались двумя чудными сыновьями, спешно призванными к смертному одру их отца. Слышались вздохи, вполголоса произнесенные слова. И этот полушепот выражал не только скорбь, но и какое-то общее ощущение бессилия, едва ли не вины. Он вызвал их из небытия. И вот теперь он умирал. Это был скандал, парадокс, это было невыносимо. Они отдали бы всё, чтобы исправить эту несправедливость. Даже дико вращавший глазами убийца Билл Сайкс, даже негодяй Урия Хип, ломавший свои маленькие влажные пальцы и тихим голосом призывавший врача. Даже тупой и ко всему безразличный эгоцентрик Подснеп, хотя обычно своей «правой рукой он отмахивался от самых сложных мировых вопросов (и тем совершенно их устранял)», — даже он чувствовал себя неловко и вопрошал: «Нельзя ли что-нибудь сделать?»
И тогда, выражая общее чувство, добряк Пиквик опустился на колени подле Диккенса. Он был первенцем, рожденным в энтузиазме молодости, в ту героическую эпоху, когда не было еще сомнений и угрызений, когда страдание было лишь запятой, а смерть — точкой, и новая фраза очень быстро притупляла ее острие. Увы! Его талант и фантазия покинули этот мир. Никто уже не исправит его просчеты и провалы его вкуса.
Несмотря на свое брюхо, лорнет и лысый череп, Пиквик рыдал, как ребенок.
Он вытащил платок и попытался отереть лоб Диккенса. Но его рука проскользнула, как тень. Беспомощный, он взглянул на остальных. Их мир не был нашим миром. Они существовали лишь в наших головах, они жили там, крохотные и безграничные, эфемерные и неразрушимые. И до такой степени значительные, что старик из Бристоля, молодая девушка из Бостона и ребенок из Бордо непоколебимо верили в их существование. Но, несмотря на все это, такой смешной малости, как слово, было довольно, чтобы они исчезли.
— Возьмите.
Вырванный из грез, тщетно искал я вокруг себя Пиквика, Дэви, Пипа, господина Дика: их поглотили вечер и голос Джорджины.
Наконец я взял зеркало.
Легкий, незаметный поначалу налет затуманивал стекло, словно какая-то проказа, пожиравшая образ Диккенса.
— Месье Борель, — холодно сказала Джорджина, — оставьте меня с ним наедине. Пожалуйста.
«Дурак!» — так снова и снова аттестовал я себя, поднимаясь по лестнице, идя по коридору к гостевой комнате, где до меня останавливались Форстер, Лонгфелло, Коллинз и Андерсен, открывая дверь, созерцая оправленную постель, диван, кресло, на котором валялся последний выпуск «Друда».
Дурак! Я воображал себе какого-то дикаря с кинжалом и палашом, какого-то смуглолицего подозрительного типа с тюрбаном на голове, которого Ландлесы привезли в Англию в своем багаже! Теперь эта анаграмма бросалась мне в глаза со всей своей наивной очевидностью: разгадка Тайны содержала одиннадцать букв — десять и одну. Джон Джаспер и Сордж Педжах — это одно и то же лицо. В опиумном умоисступлении учитель пения слепо скопировал своего Автора, сотворив персонаж из ничего просто тем, что нарек ему имя. Он убил под псевдонимом. Смеха или восхищения заслуживает этот труд, доказывающий одновременно и прискорбную тщету, и невероятное могущество литературы? Она станет всем и она станет ничем — как ты сам захочешь.
Я открыл шкаф и начал укладывать свои вещи в старый саквояж отца. Я ощущал себя пустым и бесформенным. Мне казалось, что меня можно без труда сложить и сунуть в саквояж меж двух рубашек. Во мне не было никаких движущих сил — одна лишь эта проклятая режущая ностальгия. Ностальгия микроба, помнящего, что он был Богом, — или наоборот? Внизу умирал Диккенс, а наверху был почти мертв я.
Через минуту, покидая Гэдсхилл-плейс, я столкнулся на крыльце с Уэллером. Он был словно в каком-то оцепенении. У него как-то нелепо повисли голова и руки — как у марионетки. Он смотрел на меня не видя.
— Господи! — сказал он. — Что с нами будет?
Он сделал несколько шагов к конюшне, но затем, раздумав, бросился со всех ног бежать по направлению к Рочестеру.