Не в силах более выносить этого, я схватил Дюмарсея за рукав и потащил к выходу. Мы уже спустились вниз, когда на сцене вновь появился директор.
— Полноте, полноте, дамы и господа, спокойнее, прошу вас! — ревел он, стараясь перекрыть хохот. — Не будем более откладывать. Итак, наш главный аттракцион — «Господин Дик»!
Он исчез, и сразу вслед за ним — пианист. Несколько мгновений спустя появился какой-то человек, вышел на середину сцены и поставил на пол саквояж. К великому моему удивлению, я узнал того бережного человечка, который ужинал за соседним столом.
[ «Бедный малый! — воскликнул Дюмарсей, у которого после оскорблений тенора и „маленькой птички“ разыгрался аппетит. — Они его разорвут на куски…»]
Я не мог тащить его дальше; заклинившись в самой гуще толпы, он старался не пропустить ни единой насмешливой реплики, адресованной маленькому человечку. Какая-то размалеванная женщина сказала: «Ну что, толстячок, это на сегодня или на завтра?» — и ее сосед, смеясь, ответил: «Да брось его, ты ж видишь, он уже яйцо кладет!»
Господин Дик оставался почти совершенно неподвижен. Бледная улыбка блуждала на губах его. Он обводил публику отсутствующим взглядом, словно сам был зрителем, терпеливо ожидающим начала представления; две-три реплики из зала заставили его поднести руку ко рту и скромно кашлянуть.
И произошло что-то странное. Вместо того чтобы дойти до пароксизма, оскорбления и шуточки стихли. Толпа понемногу успокоилась, проглотив подступающий смех. На всех этих лицах, всего несколько секунд назад искаженных насмешливыми гримасами, явилось одно и то же выражение ожидания, смешанного с любопытством. Необычайно было видеть эти обращенные к сцене лица — столь различные, столь непохожие и, однако же, отмеченные одной и той же печатью надежды. Установилась мертвая тишина, это было странно и страшно.
Господин Дик в последний раз прочистил горло; потом подождал еще добрую минуту, убеждаясь в том, что внимание толпы принадлежит ему безраздельно. Наконец он сделал несколько шагов назад, прочь от огней рампы, повернулся к нам спиной и пошарил в саквояже. Когда он вновь вернулся к нам, это был другой человек.
Одетый в редингот по моде тридцатых годов, он казался еще ниже ростом. Под сильно обтягивающим жилетом обрисовывалось почтенное брюшко — хотя несколько мгновений назад его не было совершенно; на груди его болтались огромные карманные часы, из-под лацкана выглядывала подзорная труба, а левый глаз был украшен лорнетом. Но все эти изменения в деталях были ничто в сравнении с той полной метаморфозой, которую претерпело его лицо: там, где только что было лишь бледное пятно — то гало, о котором я упоминал, — теперь можно было различить физиономию, как если бы неведомый рисовальщик, надумав, вытащил из папки свой набросок и наконец снабдил образ всеми человеческими атрибутами: губами (правда, все еще тонкими, но уже четко очерченными и дышащими великой нежностью), полными щеками бонвивана и взглядом — тоже нежным, почти детским, непорочность которого умерялась насмешливым блеском.
Я узнал его с первого взгляда, и не один я: еще до того как он раскрыл рот, по толпе пробежала какая-то неощутимая рябь. Журчащей волной шепота по залу пробежало имя:
— Пиквик! Это Пиквик!
Простым покашливанием господин Дик восстановил тишину. А затем с приятностью в голосе обратился к воображаемому собеседнику:
— Вы уверены, Сэм, что это итенсуилльский дилижанс?
Господин Дик повторил маневр: несколько шагов вглубь сцены, несколько быстрых движений над саквояжем — и новая метаморфоза! Прямой, как «i», стройный в талии, он будто вырос. На нем были навощенные сапоги, гамаши, полосатая ливрея и забавная кожаная шляпа, сдвинутая на левое ухо. Окружавшие нас люди толкали друг друга локтями и понимающе перемигивались. Тем временем господин Дик приблизился к тому месту, которое мгновение назад занимал «Пиквик».
— Да, хозяин, я уверен. — Голос у него теперь был громким, тон саркастическим, а произношение приправлено смачным акцентом предместий. — Так же уверен, как моя мамаша, когда сказала, увидев, как я появляюсь из ее живота: «Вот и мой сын!»
Первые же слова отозвались разрозненными взрывами хохота, когда же тирада была окончена, весь зал содрогнулся от грома овации.
— Ур-ра-а! Виват Сэм Уэллер!
Мужчины швыряли в воздух картузы, женщины аплодировали, и все с горящими, словно фонарики, лицами требовали: «Еще! Еще!» И презабавно было смотреть на выражение лица остолбеневшего Дюмарсея.
— Но, черт меня побери, кто это такой? — заорал он, чтобы перекрыть шум.
— Представитель Диккенса! — отвечал я, смеясь.
— Кто-кто?…
— Представитель Диккенса! Человек, способный представить и сыграть на сцене любой персонаж из романов Диккенса. Только что вы видели знаменитого Сэмюела Пиквика и его насмешливого слугу Сэма Уэллера… А вот сейчас этот приветливый человек с чуть покрасневшим носом, занятый приготовлением пунша, не кто иной, как безденежный Уилкинс Микобер, большой друг Дэвида Копперфилда!
Дюмарсей слушал, не понимая; его взгляд тупо блуждал вокруг, встречаясь со взглядами прачек, распутных девиц, кучеров фиакров, рассыльных, продавцов, трубочистов, белошвеек, безработных комедиантов, молодых бездельников, сбившихся в банду, и даже одного или двух полисменов; все эти подогретые винными парами мужчины и женщины — сильные и слабые, богатые и бедные, красивые и безобразные, — введенные в транс талантом господина Дика и объединенные милостью несравненного романиста, были в этот миг ближе к настоящей литературе, чем все наши милые критики из «Фигаро» и «Тан» [или из «Ревю де Дё Монд»]!
— Это… это невероятно! То есть… все эти люди читали вашего Диккенса?
— Только те, кто умеет читать. Прочие собираются вечерами вокруг какого-нибудь более образованного, чем они, товарища или соседа и просто слушают. Каждый месяц они охотятся за новым выпуском, а в ожидании его обсуждают между собой предшествующие… И нынче вечером, и завтра сотни тысяч мужчин и женщин в Мельбурне, в Лос-Анджелесе, в Торонто будут читать — или ждать того момента, когда они прочтут, — Диккенса… Когда корабль, везший книжку журнала с окончанием «Лавки древностей», прибыл в Нью-Йорк, там случились беспорядки: люди кинулись к причалу, чтобы узнать, умрет или нет маленькая Нелли! И понтоны не выдержали веса толпы!.. О, а вот и мистер Покет, покровитель Пипа в «Больших надеждах»… Смотрите, он тащит сам себя за волосы, словно хочет оторваться от земли!
— Это… это выше понимания!
[Я почувствовал, как во мне зашевелилось что-то вроде ненависти. В Дюмарсее соединилось все, что было мне отвратительно: педантство, самодовольство и глупость.]
— Но что же вас так шокирует? Что все эти «простолюдины» прикоснулись к искусству, которому вы претендуете служить? Для вас литература — социальная привилегия, знак принадлежности к некой высшей касте — в одном ряду с вашими роскошными сигарами, дорогой одеждой и блестящим экипажем! Что можете вы понимать в очаровании истинного романиста?!
Я выкрикивал это с горячностью, почти с отчаянием и очень громко. На нас начали оборачиваться соседи.
— Никто во Франции не смог бы околдовать такую пеструю толпу… Ни Бальзак, ни даже Гюго.
[Не более и «наш дорогой Гюстав», как его называет Аврора… я уж не говорю о самой Авроре с ее опереточными деревнями или деревянными сабо, напоминающими бальные туфли, деревнями, где конский навоз вам преподносят завернутым в шелковый платок!]
Свет между тем погас, и лишь одна слабая лампа у подножия сцены освещала господина Дика, вновь углубившегося в свой саквояж.
— Диккенс возвращает им их собственный образ, добавляя к нему нечто сверх — ту рельефную выпуклость, которая делает их еще более реальными… В каком-то смысле он их пересоздает, и этого не случалось со времен Шекспира!