Там на расставленных вдоль стен диванчиках и стульях уже расселся целый цветник прекраснейших дам округи. В дверях, ведших в соседние залы, толпились рои танцоров. Середина зала была пуста. Пани Оловская у входа в зал приветствовала гостей.
Волосы у нее в этот день были причесаны иначе и охвачены двумя ветками лавра. Шея и плечи выступали из широких буфов. Легкое, чудное платье, robe de gaze à raies de satin, [431]цвета морской волны, с приколотыми спереди к юбке розами, отделанное по подолу листьями камелий, не доходило до полу, приоткрывая ножки повыше лодыжек. Длинные, до плеч, перчатки закрывали обнаженные руки. За корсажем, под окутанной газом грудью трепетал букетик пармских фиалок. Когда вошел поручик и с изысканной элегантностью венца поклонился ей, пани Оловская, как и муж, приняла его чрезвычайно любезно. Она попросила взять ее под руку и, пройдя с ним через пустой посредине зал к кучке важных помещиков, представила его им.
Через минуту ее атласные туфельки скользнули по паркету зала к распахнутым створкам массивной входной двери.
У противоположных дверей зала в кучке молодежи стояли Ольбромский и Цедро. Увидев немца, они почувствовали, что начинается их эпопея. Кшиштоф воспринял это по-юношески, как призыв к действию, а Рафал – как удар кинжала.
Надо было быстро принять решение.
За эти два дня лицо Рафала осунулось, глаза горели нездоровым огнем. С часу на час росла его пылкая, безумная любовь, страсть, пронизанная горечью утраты. Глядя на красавицу хозяйку, он не чувствовал ни радости, ни восторга, а лишь бессильное, глухое отчаяние. Сейчас он все должен был поставить на карту. За эти несколько часов он должен был так или иначе решить свою судьбу. Он не спал по целым ночам, а днем искал, искал, искал встречи. Все время в доме было полно гостей, приезжих, соседей, и всех и вся он, как самых заклятых врагов, пронзал и уничтожал взглядом, пылавшим ненавистью. Все время он должен был с кем-то вести разговоры, кого-то приветствовать, с кем-то прощаться, таиться, как заговорщик, и, что всего хуже, смеяться. Поэтому он смеялся порою так странно, что холод пробегал по спине собеседника. Порою он замечал ее где-нибудь в толпе. Тогда губы его чуть не вслух произносили слова любви и восторга, глупые нежности или глухие страшные проклятия, которые поразили его слух и запали в сердце в темнице оравского замка. Не раз в порыве безумия, сам не зная что делает, он рвался к ней, чтобы признаться, наконец, в том, что с ним творится… Но приблизившись, он слышал ее веселые, кокетливые, сладкие речи и отходил с душою, раненной ее смехом, и сам безмолвно улыбался.
Так прошли эти два дня праздника.
Теперь он стоял в толпе, одетый по последнему крику моды, и не сводил глаз со своего божества.
Как она была прекрасна!
Голова ее стала подобна античной камее, высеченной резцом грека из белых слоев оникса. Волосы, охваченные двумя ветками лавра, вились, как сверкающие его кольца. Темные брови сходились на переносье, легкий пушок был чуть приметен, и дивное это соединение казалось живым символом поцелуя. Никогда еще белизна чела не оттеняла так чудно пылающих нежным румянцем щечек. Никогда не были упоительней полураскрытые губы.
Рафал понял вдруг, что он не примет участия в задуманной поездке за Вислу. И сразу же почувствовал огромное облегчение. Камень с души свалился. Как? Видеть ее только каких-нибудь два часа, а потом утратить навеки? Что за дикая мысль! Ни за что! Он любой ценой останется здесь. То, о чем он ночью только мельком подумал, он сделает теперь. Он притворится, что у него горячка, что он болен, умирает. А после святок вернется в Краков. Оттуда он будет приезжать. Придумает какие-нибудь дела к Кальвицкому, к Оловскому, снимет здесь в аренду именьице. Будет бродить по полям. Как будто с охоты будет заходить к управляющему. С полей виден дворец. Он живо представил себе, как будет проводить тогда дни и ночи, как будет следить за него, какие случатся с ним приключения.
Все дело заключалось только в том, что надо поговорить с Кшиштофом. А может, и он останется? Перед Трепкой они оправдаются, сославшись на трудности… Да и в самом деле, разве это не безумие – лезть прямо в петлю? Разве они не видели в Кракове? Разве не лучше трудиться на ниве, как повелел господь, вместо того чтобы искать ветра, вернее, неминучей смерти в чистом поле? Разумеется, будет немного стыдно, люди пошушукаются и посмеются, посудачат немного и пальцами будут показывать; но со временем все это забудется. Дело житейское. Те, которые будут показывать пальцами, когда-то сами не раз праздновали труса.
Только как завести этот разговор с дурачком Кшиштофом? Как вымолвить первое слово после стольких дней и ночей воодушевления? Рафал украдкой зевнул от резкого озноба. Он протянул руку с негнущимися пальцами, чтобы привлечь к себе Кшиштофа. Ему даже показалось, что он и в самом деле притянул его к себе… А меж тем Цедро стоял, выпрямившись, и близорукими глазами пристально всматривался в фигуру австрийского офицера. Рафал положил руку на плечо товарища и прохрипел перекошенным ртом:
– Ты боишься… Кшись?
Тот вздрогнул точно от прикосновения льдинки к голому телу.
– Не боюсь! – сказал он, совсем как ребенок, которого уличили во лжи.
– А я…
– Что ты?
– А я думал, ты боишься.
– Ты бы лучше помолился богу, чтобы все обошлось благополучно нынче ночью, чем расстраивать и пугать меня.
– Глупый… – шепнул ему на ухо Рафал. – «Надо подождать, – подумал он. – Еще есть время».
И вдруг его осенила гениальная мысль. Когда наступит минута отъезда, он спрячется во дворце и упустит удобное время. Притворится, что напился. Пьяный не отвечает за свои действия, и честь его не будет задета. Он выползет на рассвете, когда все будет потеряно. Кшиштоф, если ему хочется, пусть себе уходит один. Ну конечно, пусть уходит, пусть даже, по молитвам своим, благополучно переправится, а нет, так подохнет со славой от драгунских пуль! Ну конечно, пусть – ха-ха! – отправляется за Вислу, ко всем чертям! Довольно уж расточали ему тут улыбки и нежности…
Он снова почувствовал глубокое облегчение. Его обвеяло благоуханным ветром упоительного будущего. Впереди открылась взору вереница светлых дней.
Оркестр как раз заиграл польского, и торжественные величавые звуки подхватили Рафала на крылья с его новым решением. Вновь обретя счастье, он уносился в облака, он плыл в сиянии. Словно в обманчивом сне, видел он вереницу пар, выступавших изящно и чинно вдоль стен зала. Какой-то старый господин, который вел с пани Оловской этот танец, то пропадал у него из глаз в соседних залах, то появлялся снова. Обнаженные плечи, волосы, унизанные жемчугом, перевитые лентами, прически, сверкающие от драгоценных камней, блеск и шелест дорогого атласа, игра бриллиантов, запах духов, чарующие улыбки и взгляды… и музыка, будто сладостные волны плыли мимо него. Вот скользят пары одна за другой… Как дымка, проплывает барышня с прической l'oiseau de paradis… [432]Дальше шелестят платья с меховой оторочкой en lapin de Moscovie, [433]головы в токах de gaze argentée, [434]в тюрбанах à pointe mameluck, [435]в восточных и египетских уборах.
Не успели кончить полонез, как мелодичные звуки вальса увлекли в вихрь всю молодежь. Рафал страстно хотел танцевать с пани Эльжбетой, но ему не удавалось. С нею все время вальсировал кто-нибудь другой, либо ее отвлекали обязанности хозяйки, и она исчезала. Чтобы не стоять на месте, он танцевал с первыми попавшимися дамами. Один только раз, уже около полуночи, ему удалось сделать круг, держа в объятиях свое сокровище. В этот краткий миг все вылетело у него из головы, сами мысли словно замерли. Ни единого слова не нашел он в уме, хотя силился что-то сказать. Так и молчал, стиснув зубы.