В коридоре послышались чьи-то шаги. Павел прислушался и облегченно вздохнул. Шел гауптман. Он, как всегда, возник в дверях с портфелем в руке, небрежно кивнул вскочившему со стула писарю и направился к столу.
– Начнем все сначала! – деловито и без тени сожаления объявил гауптман. – Как говорится, первый блин комом… Но ты нос не вешай, ты тут ни при чем… Так надо…
Шустер не стал подробно объяснять, что же произошло, почему один из собравшихся в путь агентов должен обрести иное качество. Какое писарю до этого дело? Каждый сверчок знай свой шесток. Переделки, на первый взгляд, казались не очень существенными. Были ли они следствием мнительности и осторожности шефа? Видимо, ему плохо спалось в минувшую ночь – мучило ощущение, что не все сделано надежно. Наученный горьким опытом поединков с советской контрразведкой, начальник абверкоманды с каждым днем становился все более придирчивым, совался во все мелочи. Из-за них-то чаще всего и кипел. Ночные раздумья, видимо, навели его на мысль, что Ромашов все-таки не потянет на роль лейтенанта.
Утром, еще до завтрака, заменили Ромашову погоны – если убрать звездочку со старых, останутся следы, срочно перефотографировали, и вот теперь предстояло привести к общему знаменателю всего его документы.
Павел открыл сейф. Под немигающим и всевидящим оком гауптмана были поочередно выполнены все необходимые операции. Шустер знал, что если писарь хоть что-нибудь, даже самую малость, сделает не так – скажем, пропустит запятую или вместо нее поставит точку, шеф спросит с обоих, со своего же помощника прежде всего…
На аэродром их увозили поздно вечером. Павел в это время как бы случайно задержался в штабе. Он видел, как во дворе, поджидая машину, нетерпеливо переминались с ноги на ногу Ромашов и Пухов. Липовый старшина и в натуре был точь-в-точь, как на фото. Лобастая голова в густой копне черных волос, низкие кустистые брови, большие, выпуклые глаза, глубокий шрам на тяжелом подбородке. Видать, он уже побывал в какой-то переделке. Внутренняя суть Пухова даже на расстоянии проявлялась в нагловатых, исподлобья, взглядах, развязных жестах. Тут можно было, не рискуя впасть в ошибку, предположить, как поведет себя этот «старшина», когда немецкий парашют опустит его на землю где-нибудь восточнее Орши или Могилева.
К штабу подкатил лимузин шефа. Этот еще хорошо сохранившийся «опель-адмирал», покрытый черным лаком и помеченный на крыльях специальными знаками, частенько курсировал между городком, в котором дислоцировалась команда, и ближайшим полевым аэродромом. Завидя его на шоссе, часовые контрольно-пропускных пунктов заранее поднимали шлагбаум. Пропуском для них служила не только сама машина с ее внушительным видом, но и красный треугольник на ее правом переднем крыле, в котором белой эмалью сверкала так много значившая буква «А»…
Разместив в просторном багажнике свои парашюты, рации и вещмешки, «младший лейтенант» и «старшина» забрались на заднее сиденье лимузина. На переднем, рядом с шофером, уселся Баркель. Он редко изменял своему правилу – лично провожать агентов. Обычно не разговорчивый, суровый, тут он неузнаваемо преображался. Такие вещи, как деликатность, учтивость, способность сопереживать, странным образом становились присущими и ему. И не только по пути на аэродром, но и там, возле уже изготовившегося к старту бомбардировщика. Расставаясь у спущенного на землю трапа с теми, кто улетал выведывать для него важные тайны, он как бы пытался невидимыми нитями привязать их к себе. Баркелю хотелось, чтобы и в дали от Германии они продолжали служить ему верой и правдой. Чтобы и там, отгороженные от него огненной чертой, неподвластные и неконтролируемые, они оставались такими, какими он знал их здесь, – исполнительными, безгранично преданными Германии и ее фюреру. В безвыходном положении (это не исключалось) они должны поступить так, как их учили: разгрызть ампулу с ядом или пустить в себя пулю. Не сдаваться же большевикам!
Глава пятая
– Слушай, писарь, – объявил на другой день гаупт-ман, явившись в штаб, – с тобой будет говорить шеф.
Он произнес эту фразу таким подчеркнуто официальным тоном, будто за нею скрывалось что-то необычайно важное, да к тому же еще и срочное.
– Со мной? Сейчас? – Павел сделал вид, что он приятно удивлен этим сообщением и готов в любую минуту отправиться к фон Баркелю. В глубине же его сознания тревожным толчком отозвалась мысль: «Уж не Ромашов ли постарался напоследок? Возможность у него была. Взял да и стукнул… По пути на аэродром».
– Точного времени шеф еще не назначил, – донеслось до него, словно из соседней комнаты, – но я думаю, что не сейчас. Днем шеф обычно очень занят. Настраивайся, пожалуй, на вечер. Сиди здесь, пока не вызовет.
Сидеть пришлось долго. Каждая минута казалась часом, ибо ни что так не угнетает, как неизвестность. Шеф вспомнил о писаре, лишь когда в штабе после дневной суеты установилась непривычная тишина. Не стучали пишущие машинки, не хлопали двери, не зуммерили требовательно и настойчиво полевые телефоны. Помалкивал телефон и на столе у начальника абверкоманды.
Постучав в массивную, дубовую дверь и услышав из-за нее приглушенный басовитый голос, Павел переступил порог. В этом доступном далеко не для всех кабинете он уже бывал. Помнил, как расставлена в нем мебель, куда ведет от двери узкая, зашарканная сапогами ковровая дорожка, откуда встречает вошедшего пытливый взгляд шефа. Он знал, что широкий простенок слева весь занавешен картой прифронтовых районов Советского Союза. Этой карте Баркель вверял свои важнейшие тайны и потому непроницаемые шторы, скользившие по металлическому шнуру под самым потолком, надежно оберегали ее от постороннего глаза. Противоположный простенок, наоборот, был весь на виду, он предназначался для всеобщего обозрения. Разные золоченые рамы, подвешенные высоко и с наклоном, окаймляли портреты двух «великих» личностей, перед которыми преклонялся Баркель: Отто Бисмарка и Адольфа Гитлера. Сам шеф восседал наискосок от них, за столом из красного дерева, перегораживавшем угол между простенком с картой и наружной стеной. До блеска отполированная кромка стола отражала, подобно зеркалу, властное лицо хозяина кабинета, располагавшегося в глубоком кресле. Этому ни что не мешало, так как шеф, вызвав к себе кого-либо, убирал со стола все бумаги.
Однако, прикрыв за собой дверь и скользнув по кабинету неуловимым со стороны взглядом, Хрусталев успел заметить перемены. Штора с карты была сдернута, на столе перед шефом ворохом лежали бумаги. Поскольку он помнил, к кому идет, то, естественно, постарался сразу же оценить эти перемены. Вероятно, их следовало понимать так: если ты охотник за тайнами, то можешь постараться убить сразу двух зайцев. Хочешь, пошарь глазами по карте, конечно, украдкой, чтоб, упаси бог, не заметил шеф. Если у тебя сильно развито зрение, особенно боковое, подойди для разговора поближе к столу, к разбросанным по нему бумагам, авось и выудишь что-нибудь. Ведь все они наверняка секретны. Столько соблазнов для контрразведчика!..
Отправляясь на задние, считаю своим долгом поставить Вас в известность о нижеследующем.
«Утром в день отлета по поручению гауптмана Шустера я сбегал в пошивочную мастерскую позвать в штаб писаря. Названная личность на обратном пути вела себя крайне подозрительно. Господин писарь вступил со мной в беседу, цель которой стала ясна, лишь когда подошли к штабу. Короче говоря, он осмелился дать мне преступный совет: после приземления в русском тылу сразу же добровольно сдаться местным властям. О чем и довожу до Вашего сведения. Сегодня я улетаю, но писарь остается с Вами, и он сможет причинить германской разведке много бед. Как поступить с ним, знаете сами.
Искренне преданный Вам Ромашов.»
Читая, Хрусталев не торопился. В его распоряжении осталось бы слишком мало времени. А надо все обдумать, взвесить, решить. Он, конечно, допустил ошибку. Большую, непростительную для разведчика. Нельзя было ни возвращаться вместе, ни тем более заводить разговор. Пусть даже безобидный. За нами могли следить – промелькнула было такая мысль. Теперь же ясно – следили. От мастерской до штаба. И все заранее продумали и подстроили: и срочный вызов, и переоформление документов. И то, что все это должно было завершиться заявлением Ромашова. Неизвестно только, чье это сочинение: Ромашова или гауптмана? Поди, проверь теперь. Неужели Ромашова? Парень, видать, легкомысленный, наплести все мог. Сам или под диктовку? Или тут он вообще ни при чем. Обошлись без него.